Л. Г.
Бытиё – тихий люкс нежилого отеля
над скелетом вокзала.
Долгий транзит у голландской, индейской реки.
То, что сегодня не досказала, долетит —
продолженьем руки,
указаньем на временный выход
из безумья, квадратного ночью.
Я вот всё думал, что это лишь выдох.
А это – жизнь, как и есть она, впрочем,
где всё по крошкам: табак, хлеб и мелочь —
на безличной поверхности быта.
Как ни прикидывай – не получилось.
Но выясняется: ты не убита.
Ты лежишь на краю тёплой бездны,
названной – одиночеством ночью.
Или покоем? Судить бесполезно.
Каждый себя доживает заочно.
Так вот и я; оживая помалу,
впрок берегу затвердевшую данность.
Мёртво губами шепчу все условия
и прижимаю к себе одеяло.
Прогулка по родному городу
Я засыпал под угасанье гимна,
когда окно в глубоководном, зимнем,
начертанном свеченье фонаря
тонуло в завихренье февраля,
и за Кольцом остывшая заря
недвижимо плыла в вокзальном дыме.
У трёх вокзалов, у трамвайных линий
коростой покрывал чернильный иней
у тени Косарева грудь и козырёк,
лахудру пьяную и Ленина висок,
суконного прохожего мешок,
транзитного, из Харькова в Калинин.
Свечение вечерних позолот,
усталого стройбата дальний мат.
Шальной таксист под мёртвым светофором.
В его кабине фауна и флора,
бычки и водка для ночного спора.
Час ночи. Перекрытый переход.
Охряный ряд казарменно – петровский:
Лефортово, Девичье, Склифософский,
на Сухаревской в будке – постовой,
внизу под ним алкаш на мостовой
с профузным матом, с болью грыжевой
в снегу солёном ждёт транспортировки
в кишащий сумрак городских больниц.
Травмпункт, барокко, в голубях карниз,
сортир прокуренный с обрывками «Вечерки»,
где в душегубке хлорного угара
сукровица ночного разговора,
под гаснущие вопли рожениц.
Гниющее нутро больших палат,
безжизненный анабиозный сад,
сугроб, прожжённый щелочным раствором,
забросанный карбидом, беломором,
у бани столб синеющего пара
висит, не в силах тронуться в полёт.
Торжественная морга тишина!
Соль, сахар, яйца, спирт, чаёк. Луна
взирает тускло в стрельчатость часовни,
и бой часов застыл старинно-ровный.
Здесь, в вековой листве, у самой кромки
ложится тихо благодать на нас
с прозектором, бессмертным диагностом,
лелеющим на цинковом подносе
старинную кунсткамеру хвороб:
испанка, шанкр, скрофула, аорт
шагреневость, рахит, сап, гумма, зоб
и мягкие, слоящиеся кости.
Потом вдоль Самотёки в донных трубах:
Цветной бульвар, палатка «Субпродукты»,
по Сретенке – кинотеатр «Уран»,
«Комиссионный», над Донским тяжёлый дым,
трамвай, ломбард, тюрьма, «Узбекистан».
Прогульщика божественное утро.
Квадратная кирпичность старых школ.
Сардельки, горн, фамилии на «Л»,
и тригонометрическая пытка,
гипотенуза, катет, тёмным утром
сухие пальцы логики событий,
бессмысленно ломающие мел.
Ступеньки, уголь, школьный задний двор,
сыр «Новость», «Старка», лето, комсомол,
кусты, где отметелили Косого
и где сломали целку Карасёвой,
площадка с сеткой, где я как-то слева
забил через просвет свой лучший гол.
Бездомный свет заброшенных квартир.
Давно закрылась медленная дверь,
ведущая в страну зеркал разбитых.
Старуха с неводом, старик с её корытом.
Всё пусто, гулко, настежь всё открыто
под выцветшим плакатом «Миру – Мир!»