Вера и добродетель: полюса эндемического преломления вожделения в богатый спектр радуги корыстолюбия. Удовольствие замыкания в скорлупе догматов, удовольствие моралистического нарциссизма, взымательная ненасытность внешнего авторитета. Плоть — просто игрушка в сравнении с ненасытными аппетитами сверх-эго. Плоть — пехота, а «вера» — конница в необузданной жажде надежности — вместе с «добродетелью», скачущей галопом к соблазнам самовлюбленной духовности. Бешенная религиоименная жажда оргазма самопочитания, самовосхищения.
Непосредственный взгляд, без условного бинокля. И освещает мера любви. Мера самоотречения и самоприношения. Любовь либо к Богу, либо к ближнему человеку. С одним и тем же исступлением [3].
Истинно влюбленный, — говорит непосредственный взгляд, — вечно представляет себе лицо любимого, и радостно заключает его внутри себя. Такой не может уже успокоиться от вожделения и во сне, но и там обращается к нему. Так бывает как по отношению к телесным, так и бестелесным. И затем яснейшая сентенция продолжает: Блажен тот, кто стяжал к Богу такую любовь [4], какую стяжал к своей возлюбленной безумный влюбленный.
Мера любви к Богу — безумное вожделение личности человека. Мера недоступного достижения, поэтому и ублажается тот, который достигает ее. Однако мера «бывает», то есть дана от природы. Мы не любим одной природой Бога, а другой — любимого человека. Одна и та же любовь «как по отношению к телесным, так и бестелесным». Если леопард залегает не только в логовище тела, то это потому, что драгоценная добыча — экстатическая способность вожделения — существует в обоюдоострой природе.
Мера человеческой любви к Богу — ни невещественная, ни мысленная, ни кодексная «чистота». Мерой является только вожделение. Но вожделение личности, вожделение Другого, вожделение кроме эго. Которое перемещает бытие в вожделеваемую связь. Превращает бытие в связь.
Блажен безумный влюбленный, блаженно бездонное безумие. Только в безумии бездн рождается улыбка. И эта улыбка, которая никуда не исчезает, есть любовь. У вкуса жизни нет другой утробы, из которой ему можно было бы родиться. В головокружении хаоса, алчной любовной жажды, пусть даже и безличностной, может расцвести цветок: Преображение плоской алчбы в выстрел из лука в сторону прекраснейшей Инаковости. Бездна призывает бездну, и этот призыв имеет имя. В этом с крайней очевидностью убеждает слово пустыни:
Видел, — говорит, — нечистые души, неистовствовавшие от любви телесных, которые, приняв предлог покаяния, из опыта любви направили к Богу ту же самую любовь. И, преодолев всякий страх, сразу же алчно вошли в центр Божественной любви. Поэтому Господь не говорит о той разумной блуднице, что убоялась, но возлюбила многое, и смогла легко любовью избежать любви.
С помощью опыта плотской и слепой любви блаженные обратили ту же самую любовь на Лицо рассветающего Красотообразного. То же самое безличностное вожделение, Дионис, играющий с данайями, было привито в объятия пылкого Жениха.
Любовь приходит словно утро и сдувает всякую ночную тень страха. Поэтому знаком истинной любви является прозрачное бесстрашие. Приобретший опыт блаженной взаимности не боится, потому что не претендует. Отказавшись от всего, имеет все. Продал все, что имел. Все. Купил хорошую жемчужину.
Среди антиподов богатства любовного нестяжательства лишенная любви стяжательская страсть религиозного оправдания. Трагическая цена лишенности любви на жертвеннике алчности религиозного эгоизма. Псевдоблагочестивый нелюб страдает лишением, страдает страстью безумного самоудостаивания. Цепляется в неверии за закон, чтобы обеспечить себе логически последующее оправдание своей трагической лишенности. И закон переделывает лишенность в изобилие агрессивной ярости. Нелюб становится черствым, жестким критиком всякой немощи, всякой человеческой неудачи. Безжалостным к тем, кто не страдает вместе с ним неудовлетворенной лишенностью.
Всякие «догмат» и «исповедание» рождают свой собственный тип «посвященного» Богу человека. Который часто, на всякой географической широте и долготе, является подобообразно боящимся человеком. Он панически боится хрупкого общего признания своей «посвященности»: чтобы не была запятнана его слава, чтобы не появилось сомнения в его добром имени, его духовности, его последовательности в лишенности. Он влюблен в свою «посвященность», в свою идолизированную эгоистическую непорочность, а не в Бога.
Когда «непорочность» становится «горечью», жизнь во внутренностях человека затемняется. Тьма дремучая, и в то же время незаметная. Не выдерживает лишения, любовной неудовлетворенности, однако не видит, не дерзает увидеть, что не выдерживает. Обвал его выносливости, темное раскрошивание его внутреннего мира вытряхивает наружу слепую мнимую уверенность объектного обвала: обваливаются общество или мир.
Лишенность любви всегда рождает холерических прокуроров или терпких пророков. Первые мечут молнии по поводу «разложения общества», «разрушения семьи», «обнищания нравов». Вторые высматривают, когда придет конец мира, всеобщая катастрофа, последние времена. Переносят в рамки мира перевернутые мерки своей собственной прочности. Но прочность сужается, трагедия должна заканчиваться, а вместе с ней и весь мир, бессознательно отождествленный с их «я».
Как отделить действительного Бога от фантазии, воплощенной в дрожащую негарантированность. Кодексная фантазия путается в лабиринтах закона, измеряет наши бесплодные лишения слепой нитью будущего воздаяния. Хотя мы и желаем, чтобы он был нашим гарантом, но, поскольку он только измеряет, то является сам по себе угрозой. Страх проверки, проверка страха, тьма и кошмар в нашей неполноценной жизни.
Первая трещина способности ощутить действительное: отказ от всякого индивидуального чаяния и требования: «Пусть заключает меня в ад сто, тысячу раз — лишь бы только существовал!» Действительное произносится только языком любви. Снимаешь с себя доспехи смысла и погружаешься, превратившись в нуль, в пустоту, в ничто. Тогда свобода незнания оказывается «превыше всякого знания». То, что превыше, не значит пустое, но скачок. Всякого честного ныряльщика всегда подстерегает апокалиптическая возможность быть поглощенным китом. Там, в глубине сердца морей, в бездне чрева кита, Бог есть имянный Жених. Его истина есть все любви.
Эрос и есть любовь, написано же, что Бог есть любовь. Которое есть и которое мыслится различаются чувством, как пламя от своего отражения. Непосредственный опыт теплоты, ощутимого тепла. И тогда язык источает откровение: Сей, являющийся причиной всего.., по избытку любовной благости становится вне Себя… и влечется любовью и эросом…
Если Бог и познается, и существует способом любви, тогда только ключом этого способа расшифровывается истина недостижимого. Однако способ [5] любви в восхождении на вершину является самым трудным. На каждом шагу заросли нужды телесного удовлетворения, использования другого, подземный рев слепого желания. Действительное преломляется в обманчивых отражениях, шаг путается в смешении способа естества со способом любви.
Мы говорим об аскезе на языке живого откровения — не как о индивидоцентричной гимнастике для обуздания порыва, но как о ежедневном шагании к самоотречению и самоприношению. Не для того, чтобы естество было отвергнуто, но изменен способ, которым оно существует. И изменение не заключается только в смутном ограничении желания его легальностью.
Пример — учение о прелюбодеянии в Благовествовании. Здесь не идет речь о нарушении закона, оскорблении естественного института брака. Поэтому и осуждается не любовь, но первый росток, который прорастает во дворе желания — семя присвоения: А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (Мф. 5:28). И легкости двоебрачия, которое позволял евреям закон, противопоставляется не какое-то другое, теперь уже запретительное решение, но набросок способа жизни в книге Бытия: И будут два одна плоть (2:24). Бог сопряг эту единую плоть, Он придал природе образ сущего общения ипостасей.