Выбрать главу

— Конечно, конечно, — кивает Мельница и кричит жене, чтобы тащила ему еще одно ведро мыльной воды.

— Бездушный мещанин! — бросает Дон Кихот. Его худые руки дрожат от бессильного возмущения. — И как вас только земля держит?

— И сам удивляюсь, — самокритично признается Мельница, выхватывая у жены второе ведро.

Дон Кихот дышит тяжело, прерывисто.

— Ну погоди, — сквозь зубы цедит он. — Сейчас пойду позвоню в автоинспекцию.

— Два тридцать семь, — услужливо подсказывает Мельница. — Не задерживайтесь. Я буду ждать.

Дон Кихот хочет что-то ответить, но только беззвучно разевает рот.

— Может, седуксенчику? — соболезнует Мельница.

Дон Кихот сгорбившись отходит прочь. Он задыхается. Мельница полощет тряпку в ведре, однако одним глазом наблюдает за улицей, словно ожидая кого-то. И что вы думаете? Вскоре во двор с ревом влетает машина «скорой помощи»… Из нее выкатываются два санитара и тут же возвращаются с Дон Кихотом на носилках. Он лежит бледный, почти не дыша, и у него нервные судороги… Сунуть же носилки в «скорую» и захлопнуть ее дверцы помогает санитарам не кто иной, как сам товарищ Мельница. Мы прямо-таки утираем слезы, наблюдая, с каким великодушием он той же самой мыльной тряпкой, которой мыл свою машину, протирает на дверцах «скорой» красный крест и после ее отъезда долго машет рукой, словно мельничным крылом… Он напоминает нам ту ветряную мельницу, которая лет четыреста назад выдержала атаку Рыцаря печального образа… Однако по сравнению с нашим Мельницей она — всего лишь кофейная мельничка!..

ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ

Я видела сгусток, слиток, величайшее олицетворение скорби.

Наткнулась на него в вестибюле гастронома, там, где беспрерывно снует множество людей, где теряешь сам себя и уже не хочешь найти — таким кажешься себе лишним, никому не нужным, всем мешающим, увеличивающим давку и сумятицу.

Тут я увидела его, это олицетворение.

Вначале будущее олицетворение выглядело самым заурядным образом. Оно и само не подозревало, что через секунду-другую превратится в него. По правде сказать, личности этой было вполне достаточно того, что несла она, зажав в пальцах горлышко, бутылку крепленого вина. Видимо, купил человек на последние перед получкой и потому был особенно радужно настроен. Но — то ли его толкнули, то ли сам он споткнулся — узкое горлышко выскользнуло из пальцев… Взвизгнула, отскакивая, девушка, скрипнули дверные петли, зазвенели осколки, и по затоптанному полу вестибюля струйками растеклось вино… Человек зашатался и, в надежде хоть что-нибудь спасти, рухнул на колени перед окрашенным в красное порогом…

Он не рыдал. Не воздевал и не заламывал рук. Даже не сквернословил. Он только стоял на коленях, и легкий сквознячок шевелил его редкие волосы и колыхал выбившийся из-под пиджака галстук. Стиснув зубы, чтобы не застонать, смотрел горемыка на осколки бутылки, и от его упавших плетьми рук, от его помертвевших глаз, сведенных судорогой скул веяло такой несказанной скорбью, что хаотичное движение посетителей гастронома на какие-то мгновения замерло. Люди не лезли ни на осколки стекла, ни на голову друг другу. А когда некто из вновь подошедших громогласно удивился: «Что это с ним? Отца с матушкой похоронил?» — несколько голосов строго и дернуло его: «Тихо!»

До сих пор не знаю, какою была дальнейшая судьба страстотерпца: сам ли он встал, или его подняли, или остался он лежать растоптанным на окрашенном в цвет крови полу?.. Впрочем, думаю, его не растоптали. Сочувствие истинной скорби облагораживает людей — даже посетителей гастронома… Но главное, что ни до, ни после того случая не доводилось мне наблюдать столь пронзительной боли, такой муки в ее чистом виде. Хотя бледную копию довелось как-то увидеть в лице и позе одного известного баритона, когда он умолял швейцара пустить его в закрытый уже ресторан: он тоже пал на колени, он бился лбом о дверное стекло и умоляюще простирал руки… Однако скорбь нашего гастрономного страдальца по своей сдержанности и, я бы сказала, монументальности далеко превосходила бледную ресторанную копию.

Вот и все. Написала «все», а рука не хочет оставить пера, голову переполняют возвышенные мысли — о боли, о духовной красоте и великой цели… Кто-то играет Бетховена, над городом мирно скрипнул могучий строительный кран, кто-то заплакал на противоположной стороне планеты, где-то пролилась невинная кровь…

Тихо!

ЭЛЕГАНТНАЯ ЖЕНЩИНА

Нет, не с остановки, не с улицы, не с вольного воздуха появилась она в нашем троллейбусе — впорхнула прямо с обложки журнала мод, только, конечно, не того, который валяется в газетных киосках рядом с годичной давности зубной пастой. Все-все в ней было элегантно: от невесомого мехового тюрбана до каблучков сапожек, от семенящей походки до грациозной линии лилейной шейки — все! В троллейбусе словно пахнуло свежим и безжалостным ветром моды. Порыв его шевельнул у кого-то перышко на выцветшей шляпке, кому-то задрал замызганную полу плаща, спутал бесформенный пук волос на затылке. Скажу, не преувеличивая: такого элегантного существа не доводилось мне видеть ни в одном троллейбусе! Это было высшее проявление элегантности, вершина, недосягаемый пик, над которым простираются еще не исследованные сферы, последний писк, за которым пока еще мертвое молчание законодателей моды…

Все пассажирки — недаром молвится, что у женщины и на затылке глаза! — будто сговорившись, уставились на неземное существо и, словно ослепленные прожектором, отвернулись. А она, элегантная, столь явно почувствовала свое превосходство, что ее взгляд скользнул по ним, как по прилавку с уцененными товарами, и от этого взгляда, от все еще слепящего света мощного прожектора женская часть троллейбуса стала ежиться и извиваться, подобно извлеченному на поверхность земли кроту, преспокойно до этой поры сидевшему в своей норке и влачившему нелегкое бремя повседневных забот…

Безжалостный прожектор не пощадил и самого старичка-троллейбуса: только теперь заметили мы, какие у него потертые и залатанные сиденья, как перекошены двери, погнуты и поцарапаны поручни… А водитель? Косматая растрепа… да еще омерзительный поролоновый цветок за зеркало заднего вида заткнула. Сидит, разинула рот и уставилась в это зеркало: пожирает глазами элегантную пассажирку. Еще чуточку бы, и въехала в витрину с манекеном — гипсовой куклой, запеленатой, словно младенец, в какие-то выцветшие тряпки, — на них тоже упал ослепляющий луч прожектора…

Когда элегантная женщина стянула с руки необыкновенную перчатку с вырезом, предназначенным для поцелуя, мы все как одна сунули неуклюжие лапы поглубже в карманы; когда она поправила свой невесомый шарфик из оленьей шерсти — мы, как вспугнутые индюшки, втянули головы в плечи до самых ушей; а когда она расстегнула новехонькую пухленькую сумочку, одна толстая пассажирка затолкала свой допотопный ридикюль под себя и поехала, как всадник в седле. И чем дальше мы ехали, тем все более жалкими казались и сами себе, и друг другу; юноша спортивного вида, сидевший рядом с толстой всадницей, не выдержал, с брезгливым выражением на лице поднялся и пересел на место для детей и инвалидов.

Между тем элегантная женщина расстегнула холеными ноготками хорошенький кошелек — тоже последний писк моды — и, покопавшись в нем, чего-то там не обнаружила. Не обнаружила она этого «чего-то» и в сумочке. И, крайне удивившись сему обстоятельству, вопросительно обвела взглядом прилавок с уцененными товарами, то бишь нас. И мы сразу поняли: у нее нет талончика на проезд! Ага! Вот тебе и вершина, вот тебе и пик… Другими словами, весь этот Эверест моды — от мехового тюрбана до высокого каблучка — оказывался на поверку обыкновенным зайцем!

Образец элегантности, вынужденный кутаться в заячью шкурку, огляделся и сделал шаг к всаднице — скорее всего потому, что та сидела, возвышаясь над всеми другими, а значит, тоже была какой-никакой, а вершиной.

— Не будете ли вы столь любезны, — прозвучал ее звонкий мелодичный голосок, — не продадите ли мне один талон?