— …Но, mein Herr, не забудьте: в России вождизм в свое время пытался противостоять смуте. Жесткая диктатура, сумевшая постепенно, с кровью выкорчевать уголовщину, но еще менее, чем экспортерь сырья, импортеры шоколадок и скороспелые банкиры, способная экономически поднять хоть что-либо…
— Однако, вы, consigliori, должны воздать гене ралам должное: они уже во втором деценнии возвысили армию едва ли не до того уровня, на котором война становится внутренней необходимостью. Вождизм был обращен и против богачей, он явился популистским по своей сути подобием нацизма…
— Но это же естественно! Усиление армии стал с единственным способом сохранить авторитет нации в мире. Этим и обусловлено было такое правительство такая система, которые соответствовали этой задаче задача выбирает правительство, а не наоборот…
Я миновал и этих мыслителей; похоже, сегодн сюда набралось политологов больше, чем кого угодно еще. В другое время я не упустил бы возможности по состязаться с ними в искусстве словоблудия; но сейчас у меня были дела поважнее. Терминология меня не смущала: я прекрасно знал, что деценнии — decennium по-латыни — означает на русском просто десятилетие, но ни в коем случае не производится от слово decens — пристойный, что, как совершенно ясно, к России никакого отношения не имеет. Термин этот вошел в обращение, кстати сказать, с легкой руки господина Вебера, журналиста, в настоящий момент здесь присутствующего и пытающегося с немалыми усилиями добраться до нужной точки посольского пространства.
Спроси эти любомудры меня, я мог бы куда членораздельнее изложить им все, что касалось и кратковременного периода интеллигентской демократии, которая всегда способна лишь призывать — но не выполнять. И национал-патриотизма — как попытки вызвать к жизни всенародное единство, попытки, не увенчавшейся успехом, поскольку единство не может быть (во всяком случае, надолго) основано на жестокости и отрицании.
Я напомнил бы им, как в конце прошлого и начале этого века все больше производства уходило из этой страны на Запад вместе со специалистами: там заниматься промышленностью оказалось лучше и дешевле, а сюда было выгоднее ввозить. И как окончательно разваливалось сельское хозяйство, хотя его руководители тщетно старались закрыть импорт из-за рубежа, чтобы стать в России монополистами и диктовать цены; но здесь взять с покупателя, если говорить о покупателе массовом, было уже почти нечего.
Я рассказал бы, как вселил было некоторые надежды взлет православия — но весьма кратковременный, поскольку православие в России умерло еще при коммунизме, осталась лишь внешняя оболочка; его иерархия превратилась в зомбическую структуру. И вера его последователей оказалась чисто формальной, демонстративной, ритуальной — но не шедшей изнутри, от потребности, и потому недейственной. Молодежь, в особенности последних двух поколений, даже испытывала неприязнь к христианству вообще — потому что Запад, целиком христианский, Россию отвергал, а исламский Восток — нет.
Но для всех таких разговоров у меня не было ни времени, ни желания. Да и большинство этих людей было мне известно — и доверия не вызывало.
Я перестал прислушиваться. Официант — видимо, у него здесь был четко обозначенный маршрут — вновь проскользнул мимо, и я невольно удивился тому, как легко он двигался в толпе, словно находился в совершенной пустоте. Однако на сей раз я успел поднять руку, вооружился бокалом и остановился наконец на относительно свободном местечке. Я не искал никаких встреч: знал, что тот, кому я нужен, сам найдет меня.
Так и получилось. Оказалось, что на сей раз мое общество потребовалось человеку из посольства Ирана; это меня не очень удивило, поскольку знакомы мы были с достаточно давних пор. Он подошел, приятно улыбаясь, изображая, как это принято в его краях, бескрайнюю радость.
— Джаноби Вит Али, ассалому алейкум! Хуш омадед! (Хорошо, что хоть он не назвал меня Салах-ад-Дином!) — Ва алейкум салом, дусти азиз!
— Саломатиатон чи тавр? (Ну конечно: вежливость требует прежде всего поинтересоваться моим здоровьем.) — Хамааш нагз, ташшакур. Азони худатон чи? Ах-воли хонуматон хубаст?
Он, улыбаясь, обрадовал меня вестью, что и у него, и у жены его со здоровьем все в полном порядке:
— Ташшакур, хама кор хуб.
Ему, персу, конечно, удобнее было говорить на почти родном таджикском, чем мне. Но я старался не ударить лицом в грязь. С таджиками у меня были давние дела: ислам из их краев уже много лет шел к нам плотной струей, не менее мощной, чем с Кавказа, Волги, Приуралья и саудовских банков.
— Дер боз камнамоед! — слегка упрекнул он. — Корхо чи тавр, чи гапи нав?
— Ташшакур, — поблагодарил я. — Хаво хунук шуд. Ман ба хунуки токат надорам.
Он усмехнулся. Ссылка на холодный климат России, якобы не позволяющий мне бывать тут почаще, звучала из уст урожденного москвича действительно несколько юмористически. Однако перс тут же сделался серьезным, как бы давая понять, что протокольная часть нашей встречи завершена. Он слегка поднял брови:
— Ман ба хидмат тайерам. Шумо чи мехохед?
Это, конечно, не следовало понимать так, словно он готов оказать мне любую услугу. Но любая мне и не была нужна.
— Як хохиш дорам аз шумо, — тоном голоса я дал ему понять, что просьба будет серьезной. — Ое шайх Мансурро дидан мумкин аст?
Похоже было, что этого он и ожидал. И не стал заявлять, что увидеться с шейхом ну никак невозможно. Он ответил просто:
— Лутфан андаке сабр бикунед.
Я знал, что в таких ситуациях, учитывая восточные нравы, ждать порой приходится очень долго. Однако поверил, что перс устроит все наилучшим образом: он понимал, что с пустяками я не пришел бы. Еще веселее мне стало, когда перс добавил: