Небольшой двор, дом-сруб, двухэтажный, прочный, побольше, чем жилище Домаша, изукрашенный по фасаду домовой резьбой, с деревянной головой лошади на коньке крыши; пристроенные к забору, являющиеся, как бы, частью забора — сарай и хлев, за ними дальше — отхожее место; маленькая будка для собаки, наполовину прикрытая каким-то, сколоченным из досок, щитом — оттуда доносилось угрюмо-недовольное ворчание; двухъярусная печка для обжига под легко превращаемым в закрытое помещение навесом — как и у Домаша, между домом и сараем. В сарае слышно, как вертится гончарный круг. По двору, вперемешку с прыгающими то тут, то там воробьями, бродит с десяток мелких кур и несколько довольно жирных гусей, в хлеву слышно хрюканье свиньи — единственный двор в Новгороде, где Дан не видел никакой живности, если не считать за таковую иногда проскакивающих мышей — это был двор Домаша. Да, и то потому, видимо, что некому было ухаживать за этой самой живностью. Хозяйки у Домаша не было, работники занимались своим трудом, а у самого Домаша руки не доходили…
Нижний этаж-клеть, вероятно, использовался, как курятник-гусятник — Дан заметил, как в открытые двери-проем первого этажа постоянно заходят-выходят куры, а то и гуси. Возможно, первый этаж был разделен на несколько частей и еще, как-то, использовался. То есть курятник — гусятник занимал лишь часть его площади.
На дворе Дана и Домаша ждали два немолодых, а скорее, немногим за тридцать, новгородца. Один повыше ростом, массивный, широколицый, с большим хрящеватым носом и седой, стриженной в горшок, шевелюрой… Но борода и усы у него были темными. Второй пониже, потоньше, со светлыми волосами, удивительно ярко-голубыми глазами и светлыми же усами, и бородой. Одеты оба были непритязательно, в простые портки, заправленные в небольшие сапоги… — Небось сапоги специально надели, а так ходят в лаптях или поршнях, — подумал Дан… — и в простых рубахах. Только пояски, перехватывающие рубахи, у обоих были яркие и цветастые. И на головах у обоих красовались небольшие, мягкие и округлые, с маленькими отворотами, уборы.
— Тот, что повыше — Перхурий, — шепнул Домаш. Он шел на полшага впереди Дана. — А пониже — Яким.
— Угу, — так же вполголоса ответил ему Дан…
— Ну, здрав будь, Яким, — первым сказал Домаш, выказывая уважение хозяину двора.
— Здрав будь и ты, Домаш! — ответил тот, что пониже и потоньше.
— Здрав будь и тебе, Перхурий! — произнес Домаш.
— И тебе того же! — уронил второй мужичок, повыше, плотный и широкий.
Вслед за Домашем, сначала представившись… — Меня зовут Дан, сын Вячеславов, — назвал гончарам свое имя и Дан. И добавил: — А кто хочет зовет меня литвин Дан или мастер Дан. — После чего повторил всю процедуру пожелания здоровья Якиму и Перхурию, то есть, сказал уважительное «здоров ли есть…» вместо сокращенного и более бытового, используемого часто при разном социальном статусе, либо при повторной встрече «здрав будь»… — Кто бы подумал, что существует столько нюансов в том — когда, с кем и как здороваться, — удивился Дан, столкнувшись, в первый раз, с подобным проявлением новгородского этикета. Хотя, в эти нюансы, более тщательно посвятил Дана Вавула — после достопамятного визита новгородского тысяцкого на подворье Домаша… Это когда новгородский воевода, к изумлению Вавулы и других работников Домаша, как с равным, как боярин с боярином, поздоровался с Даном…
Поздоровавшись с гончарами, Дан, не дожидаясь, пока Яким пригласит их в дом отведать «чего бог послал», сразу «взял быка за рога» — вопреки новгородским обычаям, сходу предложил всем, поскольку вопрос они будут решать не совсем привычный и в тоже время серьезный, не отягощать животы едой и обильным питьем, а просто посидеть на дворе, на бревне-завалинке за кружечкой — другой слегка хмельного кваса. К слову сказать, сей момент у них с Домашем был обговорен заранее и довольно подробно. Дан не хотел убивать, грубо говоря, весь вечер на то, что можно сделать за час. Его раздражало бессмысленное сидение в гостях, еда, как не в себя, питье, как не в себя и все лишь потому что так принято. Ему просто было жаль бесцельно пропадающего времени…
Некоторая растерянность нарисовалась на лицах Якима и Перхурия, но если они и удивились такому, своего рода неуважению к ним, то виду не подали. Во всяком случае, обиды в их глазах не появилось.