После недолгого молчания Шелепа сумрачно проговорил:
— По-человечески вас понимаю. Но извиняться, мне кажется, рано.
19
Это был торжественный день — выход в мир после долгой болезни. Пинегин поехал домой, там ждали товарищи — Сланцев, Волынский, Вертушин и другие. Ему пожимали руки, поздравляли с выздоровлением и наградой, шумно смеялись. Пинегин заметил, что никто не говорил о делах, хоть и ему этого хотелось и всем хотелось, — очевидно, еще действовали какие-то врачебные ограничения. Не прошло и часу, как все разом стали прощаться. Пинегин рассердился:
— Какие черти вас гонят? Ну хоть кто-нибудь останься! Умираю же от скуки! Век вас не видел!
Ему, перебивая один другого, разъяснили:
— Нельзя, Иван Лукьяныч, нельзя: срочные дела. Теперь уж не умираешь, раз из такой трясины выкарабкался, дудки! С завтрашнего дня опять каждый день будешь нас видеть — еще надоедим!
Волынский, прощаясь, сказал:
— Значит, вечером в театре. Между прочим, хотел предупредить — докладывать о твоем жизненном пути будет Шелепа.
Пинегин нахмурился.
— Другого не могли подобрать? Я думал, ты сам доложишь…
— Не сердись заранее, — посоветовал Волынский. — По-моему, доклад будет хорош.
— По-твоему, по-твоему! — проворчал Пинегин. — По-твоему — не по-моему. Бабушка моя говорила в таких случаях: что русскому здорово, то немцу — смерть!
Ворчал он больше для формы, чем от души. Кто бы ни докладывал о нем, плохого он на таком торжественном заседании ничего не окажет. Да и к самому Шелепе отношение Пинегина было иное, чем еще недавно.
Когда Пинегин появился в зале, его встретили аплодисментами, криками с мест. Театр был полон, даже у стен стояли в два ряда. Пинегин всматривался в собравшихся, улыбался старым соратникам, удивлялся про себя: как все-таки много молодежи, чуть ли не половина незнакомых, а раньше, еще так недавно, встречая на улице незнакомого, он останавливался и глядел вслед. «И тут, брат, не поспеваешь за жизнью!» — весело упрекнул он себя. Потом в зале потушили свет, и лица стерлись, только две тысячи глаз дружественно поблескивали на него из сумрака. Пинегин повернулся к трибуне — на нее поднялся Шелепа.
Шелепа разложил бумаги, торопливо перелистал их. Пинегин не удержался: «Докладчик! По шпаргалке пойдет!» Шелепа и вправду начал по записи, привел все анкетные данные Пинегина («Когда родился, когда крестили, одного — когда умру — не сообщает», — проворчал Пинегин сидевшему рядом Вертушину, тот пожал плечами и задышал еще шумнее), рассказал об учении, о боевых подвигах в гражданскую войну («Никаких подвигов не было, дрался как все — только!» — непримиримо сказал вслух Пинегин, на этот раз сам Волынский, сидевший в председателях, скосил на него глаза и покачал головой). Минут десять длилось это перечисление фактов и дат. Пинегин не терпел официально-скучных докладов, тут же о нем самом читали так, что мухи мерли на лету. Если бы не приподнятая торжественность собрания, он прервал бы докладчика или потихоньку убрался из президиума. Пинегин заскучал и перестал слушать. Он поднял голову и стал считать лампочки, висевшие гирляндой над сценой, — вышло всего пятьдесят, но, видимо, получилась ошибка, на взгляд было больше. Пинегин начал счет сначала.
И вдруг Пинегин встрепенулся. Шелепа заговорил о первой пятилетке, о первой стройке Пинегина, заводе, созданном в вековых лесах Среднего Урала. Много Пинегин возвел заводов на своем веку, каждая новая стройка была и важнее и крупнее прежних, но эта была особая — начало индустриальных пятилеток, начало его, Пинегина, деятельности, память о ней была свежа, как память о первой любви. Больнее всего было бы Пинегину, если бы об этой дорогой ему начальной поре заговорили теми же сухими, черствыми, равнодушными словами. В раздражении он повернулся к Шелепе. Он был поражен. Шелепа бросил свои бумажки, вышел из-за трибуны прямо на сцену, размахивал руками, даже голос его стал другим — задушевным, простым, без официальной сухости. И говорил он не о Пинегине — о себе, о своих товарищах. «Мы были тогда школьниками, сопляками. Каждое утро мы хватались за газеты, жадно пробегали боевые сводки индустриализации — столько-то за прошедшие сутки выпущено тракторов, автомобилей, комбайном, паровозов, чугуна, меди. И мы спорили, кто идет впереди — Пудалов, Завенягин, Пинегин? Мы мечтали: вот бы нам туда, к далекому Пинегину, в его дремучие леса, на его кипучую стройку. Мы вглядывались в его газетные портреты, радостно кричали: „А знаете, он здорово удался, точно такой, как в жизни!“ — хоть никто из нас не видел его живого!»
Пинегин потихоньку отвернулся от Шелепы, опустил голову, чтоб не смотреть ни на него, ни в зал. Все, казалось, знал Пинегин об этой первой своей стройке, уже не думал, что можно что-нибудь ему открыть в ней незнакомое, а вот, получается, не все знал — пришлось на старости лет услышать еще неслыханное и, может, самое приятное. Пинегин растрогался и ужаснулся — слезы горячим комом подступили к горлу, черт возьми, так и недолго при всех расхныкаться! Он незаметно высморкался, сердито прикрикнул на себя мысленно — стало легче.
А Шелепа говорил уже о второй стройке Пинегина. Нет, этому человеку не нужно было рыться в бумагах, он, похоже, и смотрел-то в них раньше, чтоб поскорее отделаться от официальной анкетной скукоты и перейти к главному. А главное звенело страстью в его голосе, перебивалось жаркими цифрами, вырастало яркими фактами, картинами, мыслями. Пинегин забылся. Ему казалось уже, что говорят не о нем — о другом человеке, хозяйственнике, политике, щедрой и строгой душе. Пинегин покачивал головой, удивлялся: до чего же нелегко приходилось этому человеку, но как же много он делал, вся жизнь его была непрерывный, упрямый, плодотворный труд!
И снова он очнулся, снова услышал свою фамилию. Голос Шелепы стал торжественным и скорбным. Сорок первый год простер сумрачные крылья над залом. Армия отступала, целые промышленные районы попадали под власть неприятеля, знаменитые заводы, те самые, о которых пели строки довоенных хозяйственных сводок, лежали в развалинах, ежедневно поминались во фронтовых сводках. Пинегин берет в свои руки новую крупнейшую стройку, одну из важнейших строек военного времени. Нет, нельзя, неправильно сказать, что, не будь этого громадного, руководимого им комбината, война была бы проиграна. Но продукция заводов комбината лилась непрерывным потоком на другие военные заводы, она была необходима, как воздух, как сталь, много-много было бы труднее, если бы не хлынул этот щедрый стремительный поток или внезапно иссяк. И еще надо сказать: Пинегин оказался на месте на своем последнем высоком посту, это было большое счастье для страны, что нашелся такой Пинегин, сотни и тысячи таких, как он!
Гром аплодисментов прорвал Шелепу, а он, взволнованный, все продолжал говорить, не слыша самого себя. Потом он подошел к Пинегину, протянул ему от имени зала руку. И опять все потонуло в восторженном грохоте ладоней, криках и топоте ног. Зал хлынул на сцену. Пинегин не успевал поворачиваться, целоваться, жать руки. Был момент, когда слезы все же полились по его щекам, и он сердито отмахивался от тех, кто, ловя его руки, не давал вытереть их. Он умоляюще кивнул головой Волынскому — наведи порядок! Но Волынский хохотал, бил в ладоши, он был доволен беспорядком.
А через полчаса, в антракте перед концертом, Пинегин задержал в коридоре прогуливавшегося Шелепу. Пинегин уже успокоился и говорил по-обычному ворчливо и хмуро.
— Вы докладывали о военной истории нашего комбината и годах восстановления, — обратился Пинегин к Шелепе подчеркнуто на «вы», хотя неизменно всем говорил «ты». — Почему ничего не оказали о реконструкции? Ведь для комбината это очень важное событие.
Шелепа тоже казался другим, чем был на сцене, он ответил сухо:
— По-моему, вас награждают за прошлую деятельность. Я и говорил о прошлой деятельности.
Пинегин долго смотрел на него.
— Значит, вы считаете, что никаких заслуг по части реконструкции комбината у меня не имеется?
Шелепа вспыхнул и, раздраженно отворачиваясь, ответил дерзко:
— Реконструкция еще не развернулась. А насчет будущих заслуг у меня особое мнение, вы его знаете.