Подожди. Это «Месса» Бетховена.
Мы летим на лодочке по волнам,
купола зеленые заливает солнце,
а под нами мечется ураган.
Запевает[19] женщина, оставляя
все хоры органные за собой…
Большевистской революционности явно не хватало, и я поддал жару: «Сыплется вереск на белые головы. Где же вы, кромвели? где же вы, моры? Чтоб острый кинжал решал право на трон и споры!» Но душа, отравленная «оттепелью» и мятущаяся в потемках, не давала перерезать всех жителей Шотландии, и я закончил в духе идеологов будущей перестройки:
А может быть, обойтись без кинжала?
Неужели не хватает музыки и солнца?
Эдинбург был прекрасен, чист и благополучен, в витринах висели клетчатые пледы и юбки, замок, отделенный рвом, дышал шекспировскими страстями, застывшими в прошлом… Но лорда Харвуда я так и не оседлал, не повезли меня к лорду домой на кебе, даже полкаша оставили за бортом – артисты хитры, как черти, вечно вырываются они из-под Бдящего Ока, вечно у них свои дурацкие делишки, воспаленные разговоры об искусстве, разных там бемолях и диезах («городская фисгармония» – Бендер), чуть не передерутся из-за какой-то ерунды, вроде даты написания симфонии. Так они и становятся легкой добычей вражеских спецслужб, изменниками Родины и врагами самой передовой в мире Системы. Ужасно, просто невозможно жить в искусстве!
И доказал это опять Ростропович, но уже в конце семидесятых, когда я предводительствовал в датской резидентуре. Гастролировал тогда в Копенгагене Сергей Образцов, давал концерты в это время и Мстислав Леопольдович с репутацией тогда еще не заядло антисоветской (еще не успели его с женой отлучить от гражданства, но изрядно ворчали, что «делают, черт возьми, все, что захотят!», вплоть до выезда из родной страны – приюта муз). После концерта Образцова на сцену, как положено, взошел наш посол в Дании Николай Егорычев, поприветствовал первого в мире кукольника, и они нежно, по-русски расцеловались. В этот сентиментальный момент на сцену из зала вышел Ростропович и тоже расцеловал Образцова, а заодно и посла, с которым соседствовал в Жуковке, – вот ужас! На концерте я не был, но уже через пятнадцать минут мне донесли об этом иудином поцелуе, сделанном – подумать только! – публично и нарочито, на глазах у многочисленных сограждан, заполнивших зал. Гонец, со скоростью света принесший эту трагическую весть, подавал ее не иначе как демарш Егорычева, сознательно не уклонившегося от поцелуя, даже подставившего щеку и таким образом связавшего себя навеки с диссидентом-виолончелистом.
С Николаем Григорьевичем отношения у меня сложились теплые, я уважал его и как жертву придворных интриг, и как солдата, прошедшего войну. Совершенно откровенно я изложил ему эту страшную историю и заверил, что ее через мою голову непременно донесут до всесильной Москвы. В результате посол направил реляцию о визите Ростроповича в Москву: нельзя, мол, его с женой отталкивать во вражеский стан, надо тонко с ними работать, перетягивать обратно, и все во имя святых интересов партии…
Побывал в Копене писатель Юрий Трифонов, и я от его имени (не спросил согласия, да и не мог спросить из-за внезапности визита) организовал дома приемчик, пригласив туда парламентариев, дипломатов и прочих антисоветчиков, короче, нужные мне контакты. Но Трифонов не упал мне на грудь со слезами благодарности за любезность, наоборот, надулся, окаменел, и даже книги своей не подарил.