— Я уже ничего не знаю, — покачал головой Серж. Он всё понял. Какая-то часть его разума всё ещё отказывалась верить страшной правде, но он понял. — Не знаю. Почему. Почему?
— Нет, ты точно катушек съехал, Зима! — прошипел тихо стоявший до того Блинов и, выхватив шокер, резко пошёл на незнакомца…
…Раздался выстрел. Блинов, сделав ещё шаг, рухнул между Зиминым и стрелявшим.
Зимин уже не мог реагировать ни на что, даже на смерть. Он просто стоял и смотрел перед собой. Прошло несколько секунд, а может минута, прежде чем он поднял глаза от лежавшего перед ним Ивана Блинова, успевшего стать ему за минувший день другом, и посмотрел на человека в форме внешней полиции. В опущенной руке тот держал знакомый ему пистолет.
— Потому, что понимаешь, что я тебе сейчас говорю. Понял?
— Да, — опустив голову, сказал Зимин. — Понял.
— И что будешь делать?
Серж без всякого выражения посмотрел человеку в глаза, — ему бы заплакать, да слёз не было: видать, не только импланты сгорели… — то ли пожал, то ли передернул плечами, тщетно попытался сглотнуть ком.
— Верните, пожалуйста, пистолет.
ВОСКРЕСЕНИЕ
Вижу,
вижу ясно, до деталей.
Воздух в воздух,
будто камень в камень,
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись,
высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
— …Владыко Господи Вседержителю, Отче Господа нашего Иисуса Христа, иже всем человеком хотяй спастися… — бормотал священник, покачивая кадилом.
Запах фимиама щипал ноздри. Хотелось чихнуть, но не было сил.
— …молимся и мили ся ти деем, душу раба твоего Исидора от всякия узы разреши и от всякия клятвы свободи, остави прегрешения ему…
Вокруг собрались мои дети, внуки и домашние. Их лица были мрачны, руки опущены. Все молчали, внимая священнику. Дым фимиама плыл надо мною, позвякивали цепи и бубенцы на кадиле, тусклый свет от свечей, подрагивавших от сквозняка, то и дело менял очертания лиц собравшихся, делая их то благоговейно-скорбными, то неожиданно-угрюмыми, то по-шутовски забавными. Я смотрел прямо перед собой, и лица родных и стоявших позади них слуг становились размытыми, превращаясь в неясные светлые пятна.
— …Ты бо Един еси разрешаяй связанныя и исправляй сокрушенныя, надежда неначаемым, могий оставляти грехи всякому человеку, на тя упование имущему… — продолжал слуга Господень. Голос его становился всё тише, слова невнятны. Глаза мои заволакивала белесая пелена, а тело сковывал холод, идущий от пальцев ног и рук к груди — месту, где ещё теплилась моя грешная душа.
Страшно.
Силуэты вокруг слились в единую неподвижную массу, и лишь один из них, стоявший у меня в ногах и мерно покачивавший рукою с кадилом, от которого на меня наползала темная дымная туча, оставался различимым. Образ онемевшего священника у моей кровати, издававшего тусклые бряцающие позвякивания сквозь окутавшую меня холодную вату, стал последним, что запечатлели мои глаза.
Я умер.
Щелчок. Свет. Где я?
Не чувствую тела. Ничего не вижу… только свет. Свет! Царствие Господне!
— Боже! Господь мой! Слава тебе, господи! — воскликнул я.
— Спокойно, граф. Не волнуйся так… — раздался голос. Я не видел, от кого и откуда исходил голос — вокруг всё было бело — и потому решил, что слышу ангела, который, по причине моей чрезмерной греховности, для меня невидим.
— Прости меня, Вестник Господень, — кротко произнёс я тогда, — прости, что не могу поклониться тебе… ибо не чувствую ни рук, ни ног, и даже узреть тебя я, грешный Исидор, недостоин…
— Стоп, стоп! — прервал меня голос. — Так ты не видишь ничего?
— Нет, господин…