Выбрать главу

Сегодня на стадионе должен был быть футбольный матч, многие собрались пойти. До игры оставалось три часа. Договорились не расходиться по домам.

Капал редкий теплый дождь, тепло светило солнце. Высоко летали ласточки. Пахло мокрой пылью, блестело, парило. В последние сентябрьские дни природа дышала хорошо и вольно, она вдруг объявила о себе в промышленном районе…

И Ткаченко попросил спеть. Его твердо очерченное лицо своей чернотой напоминало фотонегатив.

Оконченная работа и будущий праздник футбола объединяли шахтеров азартом, страстью и свободой. Настроение у всех было прекрасное.

Но о чем же петь?

— Тю, чудной! — удивился Кердода, и его скуластое лисье лицо было веселым и лукавым. — Да никто песни толковой не знает!

— Разве не знает? — спросил Ткаченко.

— А теперь бала-бала вместо песни, — ответил Кердода.

— Нет, надо хорошую песню, — сказал Ткаченко. — Я ухожу.

Он бодро улыбнулся.

— Куда ты от нас уйдешь? — громко спросил Лебеденко. — Мы с тобой до смерти здесь пробудем! Верно, Саня?

Он обнял Ткаченко. Серые капли дождя текли по его черным щекам, толстые запекшиеся губы держали грубое привычное выражение деловой доброжелательности. В душе Лебеденко был замкнут, там болело свое.

— Я от вас ухожу, — повторил Ткаченко. — Я уже место нашел.

— Даже место нашел? — засмеялся Лебеденко. — Во даешь!

Он еще бы много сказал, но Ткаченко его попросил:

— Ты все знаешь. Спойте на прощание.

Лебеденко промолчал. Он не стал утешать. Ткаченко не желал утешений, да и что было в них толку?

Он насупился и запел:

Степь да степь кругом. Путь далек лежит. Там в степи глухой Умирал ямщик.

— Не-не! — перебил Кердода в ту секунду, когда Лебеденко надеялся, что ему подпоют. — Это по пьянке петь!

— Много ты понимаешь, — с досадой сказал бригадир. — Народная песня, понял!

— Все равно только по пьянке поют! — стал дразнить Кердода и, выбежав вперед, повернулся, хлопнул в ладоши, потом хлопнул по коленям и пошел задом наперед, смеясь Лебеденко и пританцовывая.

Где же это видано, Где ж это слыхано? Чтобы курочка бычка родила, Поросеночек яичко снес, На высокую поличку взнес!!

Кердода размахивал руками, как в лезгинке, потом подбоченился и задробил ногами на месте, играя плечами. Ремешок самоспасателя сполз с плеча на локтевой изгиб. Кердода стряхнул самоспасатель на землю.

Безрукий клеть обокрал, Глухому в окно подавал, Безносый табак нюхал, Безгубый трубку курил, Немой за старостой пошел? И-эх!

Он крикнул это «и-эх!» так неистово и лихо, что у него перехватило горло. Он мотнул головой и заперхал.

— Хм! — одобрительно сказал Лебеденко. — Все-таки есть в тебе искра божья, чертов Кердода! Вот только все наперекор лезешь…

— А искусство свободно, — ответил Кердода. — Это тебе не «Жигули».

— При чем тут «Жигули»?

— А при том. Хорошая, видать, машина?

— Брось ты эту машину! — попросил Ткаченко с властью в голосе, которую неожиданно почувствовал в эту минуту. — Давай еще.

— Хорошая машина! — как будто вызывающе сказал Лебеденко. — Вчера за сорок минут был в Жданове. Море теплое. Жалко — цветет.

— Ты раб вещей, Николай Михайлович, — ответил Кердода. — Оттого ты всегда смурной. Это смертельная бацилла двадцатого века.

— Дурак ты, — отмахнулся Лебеденко. — «Двадцатого века»!.. Ты бы лучше так пахал, как языком чешешь.

— А, задело! — вымолвил Кердода. — То-то и оно. — И, поглядев на Ткаченко, кивнул: — Что тебе выдать?

— Ну эту… — задумался Ткаченко, и на его стянутом коркой лице опустились веки и поднялись, открыв сияющие белки.

Лебеденко ждал, что тот захочет печальную, тоскливую песню, и понимал, что надо будет поддержать, угрюмо и дружно рвануть хором что-то похожее на «ты, товарищ мой, не попомни зла», но настроение после того, как он вспомнил ночь на море, стало поганое. Уж лучше бы не бахвалился.

— Эту… — сказал Ткаченко. — Что дети любят. Помнишь?

— Что дети любят? — переспросил Кердода. — Да какую же?

— Разве не помнишь? Ты моей Машке пел, она смеялась… Ну?