— Ну поехали! — сказал Лебеденко и выпил двумя глотками, пролив на рубаху несколько капель.
Наверное, от него ждали других слов, поэтому получилась заминка.
— За нашу бригаду, — сказал Ткаченко и, как бы извиняясь за тупость своего тоста, добавил: — Теперь — за вашу бригаду.
Но смысл поправки был утерян под нежный звон стаканчиков и крепкое перхание нескольких обожженных глоток. Закусывали, ели со здоровым, могучим аппетитом; двигались над столом руки с черными буграми ногтей, блестели зубы и глазные белки, вздувались красноватые повлажневшие скулы, а Ткаченко сидел с этими людьми последний раз, и было хорошо, что никто не собрался сказать об этом. Последний раз он был на равных, после смены, перед футбольной игрой. Крепкие загорелые парни бегут по зеленому полю земли, — такая яркая картина прошла в его сознании, и он впервые подумал, что любил стадион в часы матча, любил, как будто на девяносто минут игры переставал быть усталым подземным рабочим, а жил той свободной радостной жизнью, для которой он был, наверное, создан. И еще любил потому, что ходил вместе с этими людьми, потому что безумие победы, поднимающее на ноги в один миг сорок пять тысяч, рождало чувство мужского братства. В те дни, когда должен был играться футбольный матч, Ткаченко, рубя грудь пласта, всегда мысленно определял местоположение стадиона, и зеленое поле земли как будто приближалось к нему.
Он подумал, что теперь он не будет ходить на стадион. Без товарищей ему там будет уже не хорошо, как не может быть человеку хорошо, когда он становится один.
«Нет, — сказал он себе. — Что за чушь! Я буду к ним приходить. Хотя бы раз в месяц. Можно позвонить, договориться, встретиться…»
Ткаченко представил, как он приходит на шахту — и, конечно, все обрадуются; ему захотелось подтвердить их будущую радость примером, он вспомнил своего тезку, слесаря Фастикова, которому лебедочным канатом отсекло три пальца на правой руке, и вспомнил, как тот вначале появлялся в нарядной участка, рассказывал о своей новой работе (он устроился в ЖЭК), но потом стал чужим и приходил только в бухгалтерию за пенсией, хотя никто с ним не ссорился, — он просто уже не был связан с шахтой, а жалости ему не нужно было.
Да, признался Ткаченко, зачем себе врать? Последний раз, как ни хитри, есть последний раз. И надо к этому привыкнуть, надо попять, что если когда-то был первый шаг, то наступит последний, и надо тогда уходить просто, никому не причиняя хлопот.
Ничего лучше нельзя было придумать, думал Ткаченко, уйти без хлопот.
— Наливай по второй, — сказал Лебеденко.
Хрыков сорвал фольгу с горлышка бутылки.
Ткаченко разломил хлеб и, поддев вилкой глазок остывшей яичницы, положил его на хлеб. Суп был съеден. От салата остались белые ребрышки лука на дне тарелки. Закуска кончилась так же быстро, как и в минуты подземных завтраков, когда, сколько бы ни было в «тормозках» колбасы, котлет, вареных яиц и хлеба, все это сразу исчезало; уписывалось и трескалось, как в домне сгорало, и порой казалось, что не хватает самой малости, чтобы обычная еда превратилась во что-то другое, в акт преломления своего хлеба с другом. Серьезность подземных завтраков смутно ощущалась всеми.
А сейчас нараставшее желание праздника наталкивалось на угрюмую сосредоточенность хозяина и исходило в небольшие разговоры, в баечки Кердоды, как будто искало, кто из людей его выразит первым.
…В году эдак тридцать пятом, когда живо помнились дела вредителей, один ленивый шахтер притащил под землю будильник, чтобы работать по часам, и подвесил его на проволоке к деревянной стойке крепления, а в ту пору прибыла на шахту строгая комиссия — искать недостатки, которых всегда хватает, но не нашла ни одного недостатка, потому что услыхала, как стучит механизм адской машинки, и кинулась бегом спасаться. Когда же прилетели огэпэушники и нашли будильник, комиссия оконфузилась и уехала искать на другую шахту…
И второй раз прозвенели хрустальные стаканчики. Уже сладко задымили сигареты, громче зашумели голоса, вспоминали дела на участке, скорое назначение нового начальника, а с дел перескакивали на заработки, ругали Зимина и, забыв Зимина, смотрели на часы: сколько остается до футбола? Хмель веселою своею головою просовывался между мужчинами, но вел себя умеренно. Было похоже, что желанная праздность никак не может превратиться в праздник.
То ли мешал Лебеденко, отдельно сидевший, как атаман, думающий свою грустную думу, то ли было мало выпито…