— Да, он был лучше… А может… может, вам нужна моя помощь?
— Нет, не нужна.
Рымкевич оглянулся на Зимина. Сергей Максимович смотрел в окно, как ветер гнет темные деревья.
— Сергей, нужно помочь? — повторил Рымкевич.
— А чем вы поможете? — покачал головой Зимин. — Нет, спасибо.
— Как? — воскликнул Рымкевич с оттенком прежней властности. — Возьми на столе записку твоего Халдеева. У него целый план реконструкции.
— Ладно, — нехотя сказал Зимин.
Лицевые мускулы напряглись, рука потянулась к столу, но, не достав, опустилась.
— Валентин Алексеевич, я слышал весь разговор, — произнес Зимин с сомнением и тревогой. — Я хотел уйти, но вы меня удержали. Я хочу сказать, что думаю про все это.
— Ну, давай, — ответил Рымкевич, хорошо знающий свои отношения с начальником шахты.
Зимин несколько мгновений смотрел вверх. Тон, которым говорил он, не оставлял сомнений, что Зимин решил осудить Рымкевича. Но чем дольше затягивалось молчание, тем яснее становилось Морозову, что Зимин не решается сказать то, что хотелось ему сказать. Несколько мгновений на невидимых весах невыразимо тоскливо раскачивались два желания: быть справедливым или быть благополучным.
— Я вам не судья, — тихо произнес Зимин. Он нашарил на столешнице докладную записку Халдеева, и ссутулившись, уткнулся в нее. По всей вероятности, в этот миг он был благодарен за эту неожиданную записку, которой Халдеев наверняка желал укрепить свои позиции перед возможными переменами.
Глаза Рымкевича подернулись сухой бестрепетной пленкой. Они стали похожими на глаза деда Григория Петровича Морозова, когда тот предавался воспоминаниям. На его лице теперь составилось выражение какой-то жесткой одухотворенности, словно не было ни разрушения, ни раскаяния. Тяжелая краснота лба и висков и расширенные гипертонией глазные сосуды, как это ни удивительно, не напоминали о волнении, они просто казались естественными признаками пожилого возраста.
«Вот все и кончилось, — сказал себе Морозов. — Мягкотелый интеллигент… Что я могу? Я безоружен. Мне не под силу расквасить ему рыло, хотя у меня крепкие мускулы. Я даже не смогу сорвать со стены портрет и расколотить вдребезги. То есть могу, но не вижу в этом смысла. Он остается безнаказанным».
— Надо выпить по рюмке, — Рымкевич подошел к шкафу.
«Он ждал нашей встречи, — продолжал Морозов. — Но испугался той правды, которую собирался сказать. Он презирает себя…»
Константин улыбнулся, шагнул к Зимину и заглянул сверху через плечо в машинописный текст.
«…Крайне важно продумать замену двигателей подъемной машины на высокооборотные (1000 об/мин.)…»
— Интересно? — спросил он.
— Что интересно? — ответил Зимин. — Это? Прожект!.. Кто нам даст время и оборудование?
Голос его был чрезмерно энергичен.
«Нет, я не безоружен, — сказал себе Морозов. — Я не безоружен, что бы ни происходило».
Он повернулся к Рымкевичу, разливавшему коньяк в рюмки.
— Вот и все, Валентин Алексеевич, — вымолвил он.
Рымкевич поднял голову. Рюмка наполнилась, коньяк потек на стол. Пахло приторно-ванильным запахом.
— Я знаю, что делается у вас в душе, — сказал Морозов, глядя в его удивленные неспокойные зрачки.
Послышались бегущие мелкие шаги, в комнату вбежала девочка лет пяти, в ночной длинной сорочке и в мягких тапочках на босу ногу. Она остановилась на пороге.
— Спокойной ночи, дедушка, — сказала она, хмуря толстенькие брови. — Ты не будешь рассказывать сказку?
Рымкевич посмотрел на нее, потом на Морозова, и Константин его понял.
— Ты знаешь, кто твой дед? — спросил Морозов у девочки.
— Спокойной ночи, Вика! — торопливо сказал Рымкевич.
— Мой дедушка — шахтер, — по-прежнему хмурясь, ответила она.
Морозов покачал головой.
— Мой дедушка — шахтер! — повторила Вика. — Я знаю!
— Он хороший человек, правда? Он тебе должен рассказать, что такое мужество и гордость. Ты его запомнишь таким, когда вырастешь?
Девочка почувствовала в словах незнакомого взрослого что-то пугающее и с надеждой обернулась к деду, но Рымкевич в этот миг видел, наверное, только Морозова.
— Петрович, — мрачно и жалко говорил он, — Петрович, оставь ее…
— Таким ты его и запомнишь, — с усилием улыбнулся Морозов. — Иди, девочка. Спокойной ночи.
И он ушел из этого дома, ушел свободнее, чем входил в него, ибо теперь Константин окончательно предал забвению вину Рымкевича.