Почти минуту Зимин был заворожен своим воображением. Потом неохотно вернулся к реальной действительности и стал составлять первую фразу для разговора с Назаровым: «Какие печальные новости…»
Нет, это показалось фальшивым, ведь первому заместителю повезло. Может быть, следовало начать так: «Черт возьми, что за жизнь! Но что делать, Виктор Данилович? Я понимаю, как нелегко вам принимать бразды правления в такой обстановке. Рассчитывайте на меня во всем. Сделаю, что могу…»
Зимин еще раз повторил про себя заготовку и нашел ее удачной — и понятно, и деликатно. Он готов был к новой игре.
Он отодвинул сводку и газету с репортажем. Бог весть почему, он повысил Морозова, уступив Рымкевичу. Морозов стойкий человек, но сколько в нем гордыни! С ним будет очень неудобно работать…
— Халдеева ко мне! — объявил он по селектору.
— Халдеев в шахте, — ответили ему.
— Как только выедет, ко мне!
Морозов уважал свое мнение, он будет твердо держаться за него и, должно быть, ни перед чем не согнется. Каково иметь такого в подчиненных? Но Зимин вчера получил от него памятный урок борьбы за существование без страха и злобы.
Он как будто остановился и оглянулся на всю жизнь и увидел, что свои годы провел на бегу, торопясь, задумываясь только о производстве и не замечая в себе человека. А этот человек был. И вчера у Рымкевича он невольно поставил себя на место Морозова, чтобы осудить зло и несправедливость, которые раскрылись у него на глазах.
От этого благородного бесполезного вмешательства Зимин испуганно шарахнулся в сторону, испытывая стыд и удивление собой.
Спустя сутки он все же понял, что самым реальным фактом была именно эта жалкая попытка быть на стороне слабого против сильного. Не вся попытка, но первый ее порыв, на миг освободивший Зимина. Остальное перечеркнул удар Рымкевича. То, во имя чего Зимин был двоедушен, сегодня потеряло смысл.
Неужели Зимин должен был повториться — с Назаровым Виктором Даниловичем?
Халдеев явился через пятнадцать минут. Он был в темном костюме, светло-синей рубахе, волосы мокрые, сохранившие от расчески форму стекловидных узких прядок. Его строгая одежда резко отличалась от залоснившейся синтетической пары Зимина. В этом был какой-то вызов, рождающийся из проигрышного сравнения. Главный инженер казался спокойным, обновленным, неуязвимым.
— Как там? — спросил Зимин.
— Все нормально, — ответил Халдеев, садясь к столу. — Сегодня будем с плюсом тонн в сто.
— Вчера я имел счастье читать твою докладную. Почему ты лукавишь за моей спиной?
— Вы бы ее задержали.
— Задержал? — как будто изумился Зимин. — Чтобы я задержал? Плохо ты меня знаешь, дружок, а оттого и плохо про меня думаешь.
— О вас я думаю ни плохо, ни хорошо. В той обстановке, в которой мы карабкаемся, у любого начальника шахты хватит благоразумия не лезть с прожектами. Но мне простительно. Во-первых, я выступаю как частное лицо. Во-вторых, не подставляю вас: если Рымкевич вздумает вставить вам лыко в строку, вы всегда ответите, что Халдеев еще неопытный производственник и действовал самочинно.
Он говорил убедительно, с обычным твердым выражением лица, и Зимин, сам любивший поактерствовать, не мог понять, почему его главный инженер, безответный Кивало, вдруг так хорошо держится?
— У Рымкевича кровоизлияние в мозг, — сказал Зимин. — Его оценку нашим действиям мы уже вряд ли узнаем.
— Почему кровоизлияние? — спросил Халдеев.
Зимин молча смотрел, как тот снимает очки и протирает платком стекла. «Это перечеркивает и его надежды, — подумал он. — Во всяком случае, с запиской он проиграл».
— Он всегда заступался за тебя, — вымолвил Зимин. — Мне его тоже жалко… Теперь придет вместо него какой-нибудь чистоплюй, с ним хлебнем.
— Хлебнем, — согласился Халдеев и встал. Его лицо снова приобрело обычную твердость. — Сейчас принесу второй экземпляр.
«Наверное, его снимут», — как-то механически подумал он о Зимине.
…Сдав Тимохину смену, Морозов остался в нарядной, чтобы подготовить для бухгалтерии документы. Он знал об ударе Рымкевича, но весть совсем не задела его. «Ну что ж, — вскользь подумал он. — Он свое прожил…»
Константин не остыл от сегодняшней гонки, еще грохотавшей в нем своими сумеречными образами. Он по-прежнему ощущал давление каменного неба, рев комбайна и странную жалость к новому машинисту Кердоде. Он помнил какие-то неразличимые слова, выкрикнутые Кердодой и заглушенные железом. Морозову было жалко машиниста и когда тот неуверенно и с оглядкой на Лебеденко медленно запускал механизм, и когда вдруг включил максимальную скорость, от которой могли расплавиться победитовые резцы. Но вот не расплавились…