Выбрать главу

дет разглядывать этот мизинец — то с укором, то с презрением.

Слово «елистратишка» больше не произнесет, но мизинец уже

сам стал елистратитпкой Хлестаковым. Не словесным, а зримым

образом.

Однажды Владимир Николаевич Давыдов, который играл Го¬

родничего, в заключительном монологе, как всегда, вышел на

авансцену:

—       ...Все смотрите, как одурачен городничий! Дурака ему, ду¬

рака старому подлецу.

Тут он, как велено в авторской ремарке, погрозил самому себе

кулаком:

(       — Эх ты, толстоносый! Сосульку... принял за важного чело¬

века.

При слове «сосулька» Давыдов вдруг выставил мизинец и

уничтожающе посмотрел на него.

После спектакля к Давыдову в уборную пришел Варламов.

—       Что ж ты, друг Володя, обкрадываешь меня?

—       Как это обкрадываю?

—       Да с мизинцем...

—       Стыдно тебе, Костенька, такое слово-то говорить. Не об¬

крадываю, а подарок тебе подношу. Ты пойми, твой Осип с Хле¬

стаковым уехали в четвертом действии. Весь пятый акт идет без

тебя, зрители, может, и помнить забыли об Осипе... А я этим ми¬

зинцем напомнил. Слышал, как грохнул зал от смеха? Не мне, а

тебе подарок этот смех. Тебя уже давно нет на сцене, вон ты уже

успел снять грим, переодеться, а зритель все еще смеется: «Айда

Варламов, ай да варламовский мизинец»... Понял?

—       Умен ты, Володя! Так объяснишь, что...

—       А ты помоги мне с этим мизинцем.

—       Как?

—       Да вот в третьем действии, когда Городничий и Анна Ан¬

дреевна спрашивают тебя, какой чин у твоего барина, и что он

любит, и на что обращает внимание, и какой важности человек,

ты найди момент, выставь мизинец и качни головой... Я, конечно,

ничего не пойму тогда, мы, Сквозник-Дмухановские, в таком

раже, что при чем тут мизинец? А вот после чтения Хлестаков-

ского письма Тряпичкину, при слове «сосулька» в последнем

монологе, вдруг осенило: мизинец! Ах ты, бестия Осип, ведь все

знал, все понимал, умнее меня, Городничего!

Так и «закрепили» этот мизинец — выразительный образ Хле¬

стакова, елистратишки, сосульки...

Но продолжается монолог Осипа.

—       Эх, надоела такая жизнь! право, на деревне лучше...

Варламов не рассказывал, а выпевал про мечтательную дере¬

венскую жизнь. Медленно, протяжно, со вкусным круглым волж¬

ским оканьем, как бы с удовольствием вспоминая молодые Оси¬

повы годы в хозяйском имении.

—       Ну кто ж спорит, конечно, если пойдет на правду, так

житье в Питере всего лучше...

Но про Питер, про «кеатры» и городские утехи — чуть сни¬

сходительно и в другом ритме: городской человек тороплив.

В избыточной щедрости интонаций звучал и скрипучий голо¬

сок старухи офицерши, и звонкое щебетание шаловливой горнич¬

ной, которая «фу, фу, фу» как хороша, и «сурьезный» басок быва¬

лого солдата, что расскажет «про лагерь и объявит, что всякая

звезда значит на небе».

—       Наскучило идти — берешь извозчика...

И в голосе важный, самодовольный барский бархат. А как «не

хочешь заплатить» и удерешь проходными дворами — лукавая

плутовская скороговорка.

Нет, Варламов не был один на сцене двенадцать-пятнадцать

минут. Он был. «в лицах». То представлял своего елистратишку,

то «политично и деликатно» беседовал с чиновником на перевозе,

с «кавалером в лавочке», изображал праздного лоботряса, который

разгуливает по Щукиному рынку, и старого барина — отца Хле¬

стакова, которому неведомо, каков столичный образ жизни сынка.

Монолог Осипа шел под непрерывный смех зрителей. Словно

рукою, не знающей скудости, полными пригоршнями бросал

Варламов семена смеха в зрительный зал. И всходили они там

безудержно, буйно.

Так, явление первое второго действия «Ревизора» играл Вар¬

ламов как свою одноактную комедию, на время выделенную из

большой пьесы; как спектакль в спектакле. И имел он ясно очер¬

ченный конец — новый приступ ощущения голода, ласковое по¬

глаживание брюха с неизбывно тоскливым нытьем:

—       Ах, боже ты мой, хоть какие-нибудь щи!