актрису. И сделала она это так великолепно, так безукоризненно
точно сыграла Матрену, что, по словам Станиславского, произ¬
вела на всех «совершенно потрясающее впечатление». Было ре¬
шено: ей и играть Матрену в спектакле.
Репетиции шли с превосходным успехом. И все-таки перед
самым спектаклем вернули роль прежней исполнительница
Бабка играла Матрёну «так натурально», что «это оказалось
опасным для актеров, — пишет Станиславский, -- после нее
никому нельзя было показаться на сцену».
Должно быть, и Варламов играл своего Митрофанушку на
этом же градусе правды. Если только такое исполнение роли
можно считать актерским искусством, игрой на театре. Не
точнее ли сказать: он пребывал на сцене всем собственным
естеством под видом Митрофана Простакова; подменял об¬
раз собою, теми свойствами, которые были дарованы ему при¬
родой.
Безыскусность, очень похожая на искусство, но не оно, не
искусство. Актерского творчества в точном смысле этих слов тут,
в сущнооти говоря, нет, одно лишь извлечение чистой прибыли
из дармовых данных.
Впрочем, какое дело театральным зрителям до таких-то тон¬
костей? Они видели истинного Митрофанушку, хохотали от души
и вдоволь.
Бывалый актер, игравший Стародума в «Недоросле», получил
на следующий сезон приглашение в Вильно. Он и позвал с со¬
бой Варламова.
— Сыграем того же Фонвизина.
В виленском театре познакомился с Александрой Ивановной
Куликовой, которая известна была под сценическим именем Шу¬
берт. Спустя много лет в книге «Моя жизнь» А. И. Шуберт пи¬
сала:
«Варламов тогда еще был юноша, но подававший большие
надежды. Он имел много данных, чтобы сделаться замечатель¬
ным артистом: простота игры, наивность и бездна чувств».
В прошлом любимая ученица великого Щепкина, она сразу
же «взялась за Костю». Хорошо помнила учительские навыки
своего наставника. Незаметно, мягко, исподволь натаскивала мо¬
лодого актера: показывала, подсказывала, советовала... Читала
ему, лентяю и неучу, вслух.
На всю жизнь сохранил к Александре Ивановне не то чтобы
дружбу, а особое душевное расположение, горячее родственное
чувство. Писал ей письма с юношеских лет до старости, неиз¬
менно подписываясь «ваш сын Костя», не стесняясь своей дико¬
винной орфографии, смешных ошибок и доверяя ей сердечные
тайны, о которых больше никому, никогда, ни слова...
«Тяжело было мне, ух как тяжело. Это мое первое горе, и
оно-то и есть горше всего. Дело прошлое, моя милая мама, и
врать не к чему, но, ей-богу, я так любил, что полюбить кого бы
то ни было хоть вполовину так - я не в состоянии. Верите или
нет, но было время, когда я не мог уснуть без того, чтобы у ме¬
ня под подушкой не лежала какая-нибудь вещь, принадлежащая
Н. Да что таиться, медальон до сих пор у меня на груди»...
Письмо помечено «октября не знаю какого дня 1869 года,
воскресение, 4 ч. утра». Единственное свидетельство о кручине,
так и оставшейся не известной никому, кроме Александры Ива¬
новны. Но даже ее, сердечно близкую, он просит:
«Если любите хоть каплю меня, то не станете смеяться и ни
одной душе не покажете этой глупой записки».
А любовь, судя по всему, была большая и глубокая. Во вся¬
ком случае она вызвала думы, которые, как кажется, совсем не
идут образу жизнерадостного двадцатилетнего Варламова. Он
даже пробовал сочинять стихи:
Безумный! Зачем так много горя
Таишь в душе, исполненной любви,
Зачем бушует в ней, как волны моря,
Прилив мучительной тоски?..
Стихи достаточно неуклюжи, чтобы приводить их целиком,
стоит только сказать, что далее следуют строки о «мрачных ду¬
мах», о «сединах в душе», о том, что «ждет меня могила»... Не¬
мало в этих стихах безликой и затасканной лирической печали,
но все же видно, что пережито было серьезное потрясение.