Выбрать главу

восторга.

Говорил:

— Теперь-то я знаю, что значит быть на седьмом небе!

И впрямь был на седьмом небе.

Человек открытых чувств, открыто принимал выражение при¬

знательности зрителей, впрочем, вполне искренней признатель¬

ности.

«Успех огромный всюду, сборы полные, лавровые венки так и

сыплются к моим ногам, и я теперь поверил, что я — знамени¬

тость!» — пишет он своей Анюте.

«Мне поднесли памятный подарок: очень красивый золотой

жетон с трогательной надписью».

«Когда мой голос раздался еще за кулисами — уже театр дро¬

жал от аплодисментов, а при выходе устроили такую овацию, что

я расплакался. Хозяин театра поднес мне лиру в мой рост — ли¬

лии и розы с лентами... Овациям не было конца. И сейчас у меня

на столе лежат восемь газет с описанием сего торжества и воз¬

ведением меня в культ».

«Сорок спектаклей отмахали, прием восторженный, всюду

прямо за божество иду... И всюду цветы, лавры, подарки».

Только осенью вернулся в Петербург, к открытию нового се¬

зона. Друзья встретили, посмеиваясь:

—       Потешил себя наш Костенька. Устроил из своего юбилея

всероссийский праздник!

А В. Н. Давыдов спросил:

—       Не рано ли бабки подбивать?

—       Это еще ничего! — отвечал Варламов. — Увидишь, что еще

будет на сорокалетием юбилее!

Но не вышло праздновать сорокалетний юбилей.

Последние два года неможется ему.

Дышится тяжело, голова побаливает часто — тупо, нудно и

подолгу. И ноги становятся ватными, ступить боязно, так и ка¬

жется — вот-вот подкосятся колени, не выдержать им веса груз¬

ного тела. Все норовит поменьше двигаться, больше сидеть. Хо¬

рошо, коли Курослепова играть в «Горячем сердце»: можно всю

роль сидя провести. Впрочем, и другие спектакли порой играл

так; усядется на сцене до открытия занавеса и не встанет до

конца действия.

Зрители и не замечали, что не вышел на сцену, а сидел уже

загодя; ни разу не встал, не прошелся. Вроде бы так и надо по

самой роли.

Слово играл, действовал словом, только голосом своим — выра¬

зительным, сочным, бесконечно богатым оттенками.

Не зря сказал великий Сальвини:

—       Будь у меня столько «натуры» и две нижних варламов-

ских ноты, и три верхних, — был бы я вдвойне Сальвини!

Дорогие слова! Знал ведь всемирно прославленный артист

цену себе и понимал, что значит быть вдвойне Сальвини!

Иной раз казалось — не сделать и двадцати шагов от своей

уборной до сцены. Еле тащился, держась за стены, кряхтел и

охал... А открылся занавес — все хвори с плеч долой! Ожил чело¬

век в родной стихии театра. Если надо (если очень надо!), и с

места вскочит, и топнет ногою об пол, и в пляс пойдет... Потом,

после спектакля, так худо станет, что до края смерти дойдет. Но

что ему жизнь без сцены? Ради нее только и живет.

И жалуется всем —* друзьям, знакомым, театральному началь¬

ству, газетным репортерам. Нет, не на свое недомогание, а на то,

что мало играет, редко. Просит, чтоб Островского ставили чаще,

одну за другой — пьесы Островского. Снова мечтает вслух

о новом театре, где бы репертуар строжайше строился на клас¬

сике.

—       Фонвизина, Гоголя, Грибоедова, Сухово-Кобылииа, Остров¬

ского... Пусть этот театр будет для избранных пьес, а не тех, ко¬

торыми наводнена современная сцена и которые можно охарак¬

теризовать словами: «тренти-бренти — коза на ленте». На пушеч¬

ный выстрел не допускать!

«Последний спектакль, в котором я видела Варламова, —

в масленичное воскресенье 1915 года, — был последним спектак¬

лем, сыгранным им в жизни, — вспоминает А. Я. Бруштейн. —-

Он играл Осипа в «Ревизоре», играл, как всегда, мрачным, запу¬

щенным, заросшим. От того ли, что кто-то сказал мне в антракте,

что Варламов играет сегодня совершенно больным, но казалось,

что во втором действии, при появлении Хлестакова, Варламов с

трудом встает с кровати (обычно он, так же как Давыдов, необык¬

новенно легко носил свое огромное, тучное тело), что он играет