Пастырь прошёл с полсотни метров и свернул во дворы, на узенькую асфальтовую дорожку, идущую среди древних тополей, почти невидимую сейчас из-под травы, проросшей во всех трещинах. Тысячи раз он ходил по этой тропинке: в школу и из школы, в магазин, в шаражку и из шаражки, в кино, на работу… Потом по этой же дорожке ходила Ленка. Потом и Вадька делал по ней свои первые шаги. Всё кончилось. Внезапно, быстро, жёстко. Ну и на кой хрен всё было, скажите вы мне, а?
Завыть бы сейчас в голос! Сесть на этой дорожке, в траве, и завыть, задрав морду в респираторе к небу, матеря небо, бога, судьбу, грёбаное правительство, весь этот долбаный мир, решивший вдруг ни с того ни с сего сдохнуть.
Его дом был мёртв. Тоже. Видно же.
А чего ты ждал? Или ты думал, что Ленка сидит у окна и высматривает, когда же придёт её муженёк, вернувшийся с отсидки? Ещё войдя на Репейную ты уже понял, что город мёртв, что никого ты тут не найдёшь — уж своих-то точно не найдёшь.
С замирающим сердцем он через распахнутую дверь вошёл в подъезд. На первом этаже все двери выбиты, пустота и смрад. Поднялся на третий, встал у до боли знакомой двери с цифрой 9.
Ну здравствуй, дом!
А ключа-то и нет. Ключ то в зоне остался, в личных вещах. Вот так. И что теперь? Будешь ломать дверь в собственную квартиру? Будешь будить мёртвую тишину мёртвого города?
Ну и ладно.
Не дыша, он поднял руку, вдавил кнопку звонка, прислушиваясь, готовый вздрогнуть.
Идиот! К чему ты прислушиваешься? Электрификация всей страны давно отменена. Ну или не всей, но города Михайловска — точно.
Осторожно коснулся пыльной ручки, нажал.
Если бы дверь просто взяла и открылась в пустую квартиру, он бы, наверное, сошёл с ума от безнадёги. Ведь это значило бы, что его жилище мертво, никому не нужно, брошено без всякой надежды когда-нибудь в него вернуться, без расчёта на него, Пастыря — на то, что он обязательно сюда придёт. Но нет. Слава богу, дверь была закрыта. А значит, они — Ленка и Вадька — просто ушли, уехали, сбежали. Да, пусть сбежали, но они знали, верили хотя бы, что обязательно вернутся сюда, они думали о Пастыре, они помнили, что это — их дом, что он будет их ждать и обязательно дождётся.
Без всякой надежды он постучал в дверь костяшками пальцев. Этот одинокий звук разнёсся по подъезду гулко, резко и неуместно живо. Как неуместно звучала бы лезгинка в склепе.
Несколько минут стоял, словно прислушиваясь и ожидая, что сейчас щёлкнет замок, дверь приоткроется, с удивлённым ожиданием выглянет Ленка и завизжит, бросится ему на шею, беспорядочно целуя, плача…
Да нет, не прислушивался он. Просто размышлял, как будет попадать внутрь. Дверь ломать не хотелось. Сломать дверь — это тоже значило предать. Предать свой дом, признать своё поражение, согласиться с тем, что никто и никогда в него не вернётся. Нет, ничего он ломать не станет.
— Эй, парень!
А он и не слышал, не услышал, когда и как они подкрались!..
Не они — он. Мужик лет тридцати с пятаком, в синих трениках, в жёлтой футболке, в домашних тапочках, с обрезком трубы в руке стоял в пролёте между третьим и четвёртым этажами. Когда Пастырь резко повернулся на голос, поднимая обрез, мужик отступил чуть, поднял руки, развёл их в стороны. Но, кажется, не особо испугался, смотрел на Пастыря спокойно.
— Тише, тише, — произнёс он. — Николай, вроде?
— Пастырь, — прохрипел Пастырь севшим от неожиданности и долгого молчания голосом, удерживая живот мужика под прицелом. — Пётр, то есть.
— Извини. Мы с тобой почти и не пересекались. Я на пятом живу, ага.
Да, лицо мужика было смутно знакомо.
— Угу, — кивнул Пастырь. — Руки можешь опустить.
Но сам не торопился отводить ствол. Чёрт его знает, что у мужика на уме.
— Это моя тебя узнала, — объяснил тот, опустив руки, перехватив трубу с края за серёдку, сняв её таким образом с «боевого взвода». — Это, говорит, с третьего этажа дядька, Ленкин муж, из девятой, ага. Бабы-то они лучше друг друга знают, чем мы. Глаз-то у них цепче — любопытные же, ага.