Выбрать главу

    Внезапно Пастырь прочувствовал и понял, что по сути он не имеет права вторгаться в судьбу этой шпаны. Дети выживают как могут, цепляются за жизнь. Они вполне естественно сбились в стаю, держатся друг за друга. Разбей эту стаю, разбросай их по одному-два, и они погибнут. Какими бы идеями ни руководствовался Хан, однако именно благодаря ему все эти пионеры пока ещё живы; он держит их как умеет, они нужны ему. Они прикрывают его жизнь, а он организует их и даёт им хоть какую-то дисциплину, без которой ватаге не выжить – вот такой симбиоз.

    Предположим, Пастырь влезет в их дела, освободит их от царька, поубивает самых отпетых, даст шпане волю. И что?.. Да ничего. Они погибнут. Вся эта шелупонь десяти-шестнадцати лет погибнет. А если кто-то и выживет, то только потому, что найдёт себе нового хана. Таков закон: стае нужен вожак, и чем вожак опытней, тем больше у стаи шансов выжить. Самый опытный (по крайней мере, кажется таким) здесь – Хан. Если убрать Хана, нужно самому стать вожаком этой кучки малолеток и повести их к светлому будущему. Но ему это не надо. Пастырь не воспитатель; не готов и не хочет им быть. Максимум, что он мог бы себе позволить, – это наладить с пионерами дипломатические отношения, если бы остался в Михайловске…

    А ведь эта кучка подростков – действительно будущее. Не всей страны, конечно, но как минимум одного конкретно взятого района. Это они заселят город, когда всё уляжется. Это они будут плодиться и размножаться (Пастырь насчитал вчера не меньше десятка девчонок) здесь, создавая новое человечество – устанавливая свои законы, осваивая законы жизни в новых условиях и практически с нуля; защищая своё племя от пришлых, переосваивая, перестраивая, переучиваясь, переосмысливая, пере…

    А Пастырь здесь лишний. Он не нужен им, как и они не нужны ему – слишком они разные. Конфликт поколений, туда его в заднюю дверь… И вообще, Хан ясно дал понять, что Пастырь – пережиток прошлого, один из тех, кто всё сломал, испортил. Мясо, одним словом.

    Поэтому, если среди пионеров Вадьки действительно нет и никто о нём ничего не знает, Пастырю нужно тихо-мирно уйти от них и двигать в Сосновку, в лагерь. И дай бог ему не найти там Вадьку среди мёртвых!

    Уйти… Отпустят ли?.. Вряд ли…

    И всё бы ничего… Ладно, согласен, вы – будущее; ну и хрен с вами, живите. Но ведь вы, сучёныши, неправильно свой мир строить начинаете – не так и не с того. Вы ведь с того начали, что людей убиваете, воды их лишаете, шансов и права лишаете. Вы с того начали, что убиваете, добиваете своё прошлое. А ведь говорил же Расул: если ты сегодня выстрелишь в прошлое из пистолета, то завтра будущее выстрелит в тебя из пушки. А значит, нет у вас будущего, пионеры. Не-а, нет…

    Ну а что ты хочешь, выживает сильнейший, известно же. Диалектика, туда её в заднюю дверь, и закон природы. А против её законов переть – гнилое дело, как показывает практика.

    Так что же, правильно, значит, пионеры живут?..

    Чёрт его знает. Старой жизни не стало, а новая должна, наверное, житься по новым правилам. Бог тоже новый завет дал, когда ветхий реально обветшал…

    Часовой проснулся в начале девятого – вздрогнул, подскочил, очумело глядя на обезьянник, шаря рукой по поясу в поисках оружия. Приснилось, видимо, что-нибудь недоброе. Приснился, наверное, Пастырь, выходящий из клетки, чтобы свернуть ему голову.

– Что, мальчик, – не удержался варнак, – кошмары снились?

    Тот молча уселся на место, сунул в зубы сигарету, принялся тереть глаза и лицо, чтобы не видно было, что спал.

– А я всё равно расскажу, что ты дрых, как сурок, – усмехнулся Пастырь. – Никакой дисциплины!

    Сосунок прицелился в Пастыря из «макара», произнёс «д-дыщ-щ-щ!», прикурил сигарету.

– Кто тебе поверит, мясо, – пробормотал он, но в голосе его не было особой уверенности, а только бравада.

    Удавить бы тебя, щенок. Взять двумя пальцами-клешнями за горлышко и придавить – сначала слегка, чтобы ты обделался от страха, пионер грёбаный. Чтобы тут же и забыл ты, что́ такое пистолет и как из него в людей целиться, а помнил бы только как зовут твою мамку, какие пирожки она тебе пекла к обеду, да ещё правописание гласных после шипящих. Придавить, забыв, что не ты виноват в том, что у тебя в руке пистолетик, а не учебник геометрии; забыв, что ты ещё ребёнок…

    Ладно, спокуха. Живи покуда, пионэр. Жизнь тебя сама придавит…

    В девять пришли два вчерашних конвоира – привели смену караульному и полтора десятка пацанов разного возраста, бывших в нарядах. От них в тесной каморке сразу стало суетно и шумно. Вадьки среди них не было. Пастырь молча покачал головой в ответ на вопросительный взгляд одного из конвоиров, хотя тот и сам уже всё понял: ясно же, что Вадька заорал бы от радости, увидев отца.

    Или не заорал бы? Может, у них тут уже всё по-другому, а?..

– Часовой дрых, – сообщил Пастырь, когда вся компания собралась уходить. – Доложите Хану. Проснулся минут сорок назад.

– Э, ты чё, олень! – заорал постовой, оскалясь. А в глазёнках – испуг. – Меченый, не слушай, – добавил он, обращаясь к тому, что вчера бил Пастыря.

    Тот посмотрел в глаза варнаку, заглянул в глазёнки часового.

– Ладно, Дрысь, не суетись, – бросил он расхожую, наверное, фразу, значение которой было известно всем, потому что пацанва понимающе загоготала. – Разберёмся.

    Едва гурьба ушла и гомон пацанов затих в залах, откуда-то прибежала заполошная девчонка, шустрая четырнадцатилетняя салага.

– Привет! – бросила она Пастырю и уселась на коленки новому часовому – пареньку лет шестнадцати. Прежде чем Пастырь успел что-нибудь ответить, они уже вовсю целовались. Минут пять Пастырь наблюдал эту картину, безмолвно чертыхаясь на их пыхтение и чмоканье. Потом, когда пацана, видать, забрало и руки его полезли под девчоночий свитер, та резко слезла с его колен, бросила «ладно, я на кухню», подмигнула варнаку и, ощупывая прикушенную губу убежала, махнув дружку рукой, оставив его сидеть с торчащим под трениками стручком.

– Разврат! – проворчал Пастырь, осуждающе качая головой. – Ну, пионеры, блин…

– Чего ты там бормочешь? – вопросил часовой.

    Пастырь отмахнулся.

14. Хан

    Они с часовым, по кличке Тоха, только-только начали находить точки соприкосновения, только пацан успел рассказать, что он из Михайловска и жил почти рядом с Пастырем, на Мурманской, как явился Хан – один, без свиты.

– Что за базары? – хмуро обратился он к часовому.

    Тот поник, отмолчался, по знаку Хана вышел из дежурки. Царёк проводил его глазами, переставил табурет ближе к решётке, неторопливо уселся, уставился на Пастыря ничего не выражающим взглядом.

    Несколько минут молча рассматривали друг друга. Это была уже не дуэль взглядов – они только оценивали и примерялись. На мускулистой груди этого коренастого кривоногого казаха, или кто он там, под расстёгнутой до половины серой рубахой, виднелся свисающий почти до живота православный крест на золотой цепочке. И без того неширокие глаза от прищура совсем слились в щёлочки, под впалыми смуглыми щеками гуляли желваки.

    Хан вытянул из кармана пачку «Донского табака», спички. Неторопливо раскурил сигарету, протянул пачку варнаку; тот отрицательно покачал головой. Пастырь не торопился начинать беседу, понимая, что Хан не просто так сюда пришёл. Чего суетиться языком, если ясно, что у царька к нему разговор.

    А тот быстро затягивался, озирая утлое помещение дежурки, кое-как освещаемое тусклым светом керосинки, сплёвывал, скрёб щетину на скуле.

– Нет у нас твоего сына, – сказал он наконец, выпуская из носа дымные струйки.

– Угу, – кивнул Пастырь.

– Сам из Михайловска?