Выбрать главу

– Не, – покачал головой.

– Серый, ты не прав, – попытался убедить парня варнак. – Нельзя сейчас по-одиночке. Вместе надо держаться. Один не выживешь.

– Как-нибудь, – замотал головой парень.

– Ну ты балбес! Ты чего делать-то будешь в городе? Уйдём в деревню, там как-никак проскребёмся зиму. А весной… Весной жить начать попробуем. Заново.

– У меня мать в Михайловске. Может, живая, – отозвался Сергей. И вдруг – заскулил, заплакал, по-пацаньи, жалобно, размазывая по лицу слёзы и кровь с руки. Потом застонал, замотал головой, разгоняя нахлынувшую, видать, из затылка боль.

– Серёга! – настаивал Пастырь. – Не дури. Если ты мать не нашёл до сих пор, так и не найдёшь уже. Если жива – рано или поздно пересечётесь. Мы ж не насовсем уйдём. Сейчас все из города по деревням пойдут. В городе не выжить зиму.

– Нет, – уже твёрдо ответил парень. – До холодов похожу ещё по городу. А там – видно будет.

– Ну и дурак, – отвернулся Пастырь в сердцах.

– Пистолет-то отдашь? – спросил Сергей, стирая с глаз последние слёзы. – Отдай.

– Извини, Серый, – покачал головой Пастырь. – Времена нынче такие. У меня, вон, девчонка. Может патронов надыбаю где…

– Отдай!

– Нет.

    Пастырь сунул Ольке железяку («если дёрнется – наотмашь, в лоб»), отошёл к луже, выхлебал набранную в коробку воду. Потом порыскал по траве в поисках топора. Нашёл и сунул за пояс. Взял Стрекозу за плечо.

– Ну ладно, Ольк, пойдём вон в ту пятиэтажку. Там до утра перекантуемся.

– Да мне поровну, где вы будете отсиживаться, – усмехнулся Сергей, отгадав незатейливую Пастыреву хитрость. – Отдай «макара», будь человеком.

– Идешь с нами? – последний раз повернулся к нему Пастырь.

– Нет, сказал же.

– Ну бывай тогда, Серёга. Бог даст свидимся ещё.

    И подтолкнул Ольку, пошагал вперёд, растворяясь в неверном лунном свете.

    Парень проводил их взглядом, сплюнул вслед, выматерился. Потом неловко поднялся, придерживая голову. И скрылся в подъезде, на чердаке которого отсиживались Пастырь с Олькой.

27. Полёт стрекозы

    Солнце только-только поднималось, когда они крадучись вышли из города. Вышли той же дорогой, которой Пастырь входил – через разбитую и поблёскивающую в рассвете лужами Репейную. С полей, из рощ тянуло осенью. В городе её запах был не так ощутим, а вот тут, едва вышли за пределы этого мёртвого скелета, осень сразу дала о себе знать. За те дни, что Пастырь провёл в Михайловске, заметно похолодало и задождилось, погода окончательно и бесповоротно повернула на скорый ноябрь. А там и зима не за горами…

    А Стрекозе всё это было постольку-поскольку. Шла себе, улыбалась своим мыслям, дышала всей грудью и болтала о том о сём. И Пастырю было хорошо и уютно от её ниочёмной болтовни, от её соседства, от того, что не один он теперь. Ненадолго, правда… Хорошо это или плохо, он ещё не решил. С одной стороны, понимал варнак, что девчонка ему не компания, а только обуза. А с другой… С тоской ожидал, что придут они в Дубасовку, и окажется родня Стрекозы живой да здоровой. И тогда снова он останется один.

    А ещё мысль о пионерах не давала покоя. Не нравилось ему, что и как произошло при его участии в эти дни. Неправильно всё было как-то, нехорошо.

    Думалось и о том, что делать дальше. В Михайловске его больше ничто не держало, кроме разве родного дома, спящего сейчас посреди агонизирующего города. Но оставаться в Михайловске зимовать – не вариант, нет…

    Вообще, оставаться жить – не вариант. Чего теперь ждать от этой жизни, что с неё можно поиметь? Строить новое будущее? С кем? Для кого? Зачем?

– Стрекоза, дя Петь! – восторженно взвизгнула Олька, тыча пальцем в серебристое насекомое, снявшееся с ковыля и уносящееся пулей в сторону дальнего озера.

    Девчонка! Ребёнок. И этот ребёнок вчера холодно и безучастно требовал добить такого же ребёнка…

    Стрекоза. Вот для неё и нужно строить это новое будущее. Для неё, для пионеров, забившихся по углам в холодном и тёмном здании вокзала. Для их детей и детей их детей. А как ты хотел, Пастырь?.. Плюнуть на всё, обидеться на этот жестокий мир и сдохнуть в своей мёртвой квартире, оплакивая прошлое, – это, знаешь, проще всего.

    Стрекоза-то откуда?.. Октябрь уже, уже на холода повернул, а она всё летает…

    В город бандюки явились. Вот это – самое худшее из всех зол, которые сейчас можно было дьяволу придумать. Это хорошо ещё, если они проездом. Порыскают по мёртвому городу денёк и свалят. Да конечно, наверняка свалят. Что им делать в тишине этих заразных улиц. Но если эта шобла наткнётся на остатки пионеров…

    И Серёгу жалко. Пропадёт парень.

    Наверное, он сказал это вслух, потому что Стрекоза приостановилась, повернулась к нему.

– Жалостливый ты сильно, дя Петь, – сказала она. – Нельзя так.

    Он тоже остановился, долгим взглядом заглянул ей в глаза. Потом зябко повёл плечами и двинулся дальше. Стрекоза постояла, глядя вслед. Догнала, хлопнула по плечу:

– Да ладно ты, не заморачивайся!

    И умчалась вперёд.

    Постоянно давящее на плечи чувство опасности, тревога, ежедневный страх и тоска – всё это свалилось с девичьих плеч, и Стрекоза носилась теперь по дороге и лугам, как вырвавшийся на волю жеребёнок. Летала, как самая настоящая стрекоза.

    Пастырь поморщился, присел на дорогу. Стянул с ноги берц. Ботинок давно уже грозился запросить есть. Изначально не по размеру, разношенный до безобразия и постоянно натирающий пятку полупарок ощерился в гнусной ухмылке. Пастырь вытряхнул из носка давно истёртый, искрошившийся листок. Порылся в сидоре, достал библию. Перекрестившись, вырвал из евангелия от Иоанна очередной листок. «Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасён был чрез Него. Верующий в Него не судится, а неверующий уже осуждён…» Сложил, приладил к пятке. Натянул обратно носок, напялил ботинок. Встал, потопал ногой.

    Вот так-то, брат Пастырь. Вот тебе ещё одна печаль… Эх!..

    Повернулся и… замер.

    Стрекоза притихла шагах в тридцати впереди. Стояла, заведя руки за спину, поджавшись испуганной птицей. А перед ней, шагах в десяти мрачно стоял мужик с ружьём в одной руке.

    А второй у него не было.

    От сердца отлегло. Разом накатившая на душу щемливая волна спала. Михай!

– Эй, Михай! – обрадованно крикнул Пастырь, припуская к ним. – Здоро́во, ром!

    Уже когда он подбежал, и метров пять оставалось до Ольки, Михай глянул на него, велел:

– Стой, парен! Остановис и стой, где стоишь.

– Эй, Михай, ты чего? – улыбнулся Пастырь. – Не признал?

– Стой! – нахмурился цыган. – Признал. А то стрелял бы уже. Стой, парен, не встревай.

– Ты чего? – снова неловко улыбнулся Пастырь. Но что-то в цыгановых глазах заставило остановиться.

    Он увидел, как подрагивает, будто от холода, стоящая впереди Стрекоза. Как покачивается в Михаевой руке двустволка. Курки взведены. А глаза его черны как ночь от тоскливой ненависти.

– Так помнишь унучку мою? – спросил цыган глухо, с надрывом, продолжая, наверное, начатый разговор.

    Стрекоза молчала, опустив глаза, трясясь, как в ознобе.

– Помнишь, – кивнул Михай. – И я не забыл, как ты смеялас, когда… когда… рвала её!

    Он захлебнулся яростью, хлынувшей, перехватившей горло; задохнулся воспоминанием, которое не потускнеет никогда, будет жечь душу и томить до самой могилы.

    Пальнёт сейчас, – подумал Пастырь, осторожно потянув из-за пояса топор, делая несколько шагов вперёд.

– Не надо, парен, – покачал головой цыган. – Не надо. Не хочу тебя убиват.

    Чёрт! Это надо же. Чего забыл старый на этой дороге? Судя по сидору за плечами, пошёл, наверное, по деревням, искать поживы. И надо же было на него нарваться! Да, Стрекоза говорила же про цыган, но вроде ни про что такое не упоминала. Чем она-то так обвиноватилась перед Михаем?

– Меня заставили, – выдавила Стрекоза, не поднимая глаз.

– Правда, Михай, – вступил Пастырь. – Ты чего, а? Она ж ребёнок! Ты ж ничего не знаешь. Они же там под этим ходили, под…