– Ша! – стрельнул в него глазами цыган. И Стрекозе: – Это ты ему-вот можешь рассказат, а мне – не надо. Я там был, видел. Волосы не ты ей жгла? Заставили?! Глаза выкалывала! Тоже заставили?!
На густых ресницах его повисли проступившие слёзы, застлали, затуманили видимость. Михай тряхнул головой – второй руки-то не было, чтобы утереть глаза.
Пастырь понял, что лучшего момента не будет.
– Михай, сзади! – крикнул он, показав пальцем за спину цыгана, отвлекая.
А сам тут же прыгнул вперёд, толкнул Стрекозу в плечо, отшвыривая за обочину, заступая за неё, под ружьё, другой рукой выдёргивая из-за пояса топор.
Грохнула Михаева двустволка. Один ствол. И тут же, следом – второй. Вжикнуло возле самого Пастырева лица. Не поверил цыган, не повёлся на простую уловку, хотя и вздрогнул от неожиданности и даже шаг в сторону сделал.
Стрекоза охнула от тяжёлого мужицкого толчка, полетела в траву.
Пастырь присел невольно, под звуками выстрелов. Рука замахнулась бросить в цыгана топор, но сообразил, что у того стволы уже пустые – осадил руку.
Поднялся, поигрывая натянутой улыбочкой.
– Всё? Отстрелялся, ром?
А тот вдруг выронил ружьё, повалился на колени, склонил голову и принялся шептать что-то, крестясь.
– Стрекоза, – позвал Пастырь оборачиваясь, – ты как там, не ушиблась?
Девчонка не ответила. Лежала в траве, разметав руки и неловко подвернув ногу, уставясь за горизонт пустым неподвижным взглядом. Из под ветровки её выглядывал подорожник – почему-то не зелёного, а красного, алого цвета.
– Олька!..
Большая стрекоза снялась с головки чертополоха, метнулась под ветерок, мелькнув на поднявшемся уже солнце серебряной пулей. Пошла выше, выше, посверкивая крылышками, превращаясь в точку, исчезая.
– Стрекоза!..
Изо рта её вытекала на придавленную траву тонкая красная струйка, рисовала странноватый цветок на листе лопуха.
– Михай? – Пастырь повернулся к цыгану. – Как же так, Михай?! Ты чего наделал, а, тварь черножопая?!
Тот не ответил, продолжал молиться.
Пастырь подошёл к девчоночьему телу. Присел, бросив топор. Заглянул в безжизненное лицо. Потом повалился рядом, уставился в небо.
– Сучья жизнь, а! – простонал он. – Ну сучья же ты жизнь!
– Иди, ест будем, – позвал цыган от костра.
Пастырь поднялся от свежей могилы, возле которой просидел весь день, подхватил лопату, пошёл к вагончику. Поставил инструмент у крыльца, отряхнул штаны, посмотрел тяжёлым взглядом на Михая, снимающего с огня чайник.
Подошёл, опустился на ящик напротив цыгана, не сводя с его лица взгляда.
– Ты прошшай меня, – сказал тот, опуская взгляд на огонь.
Пастырь покачал головой, пожал плечами, вздохнул.
Прошшай… Кто тут и в чём виноват? Нет тут ни правых, ни виноватых. Теперь Пастырь это точно знал.
– Как ты жить с этим будешь? – спросил.
– Я не живу давно, – ответил цыган. – Умер я.
– Это ты хорошо придумал, – кивнул Пастырь. – Удобно.
– Что сказат этим хочешь? – покосился Михай.
– Да ничего, – отмахнулся варнак. – Живи как знаешь.
Пока хлебали скудное картофельное варево, не произнесли ни слова. Не о чем было говорить, да и не хотелось.
Тянул по-над головами северный ветер – степенно-неторопливый и зябкий, – обещал скорый снег. Вдалеке, за холмами и рощами притаился, как раненый зверь, Михайловск – лежал и ждал нового рассвета, который, может быть, оборвёт агонию, подарит долгожданную окончательную смерть. Или жизнь.
– Говорил тебе, не ходи туда, – произнёс Михай. – Говорил же…
– Я вот про пацанов думаю… – отозвался Пастырь. – Как они там?
– Ты – о них?!
– О них.
– Ой, дэ́влэчко!..[9]
Михай поднялся, отошёл к вагончику. Вернулся с охапкой хвороста, подбросил в огонь.
– Идти нужно в город, – сказал Пастырь. – Погибнут же пацаны. Кто в городе живой остался, те их ненавидят. Бандиты подтянулись… Идти надо.
– Я не пойду с тобой, – покачал головой цыган.
– А я и не зову. Зачем ты мне там? Чтобы остальных поубивал?
Михай опустил голову, скрипнул зубами.
Скрипи, не скрипи, цыган, а будешь ты теперь до конца дней своих помнить эту девочку – глаза её детские испуганные, как дрожала она от страха, как лежала в траве, твоей рукой убитая. Месть – это вспышка, секунда. А жизнь – долгая. И сейчас-то нет тебе никакого удовлетворения от мести, а только вина. А потом и вообще свету не взвидишь.
И никуда ты не денешься, Михай, пойдешь завтра со мной, поплетёшься вину свою искупать. И если всё сростётся, будешь этим пацанам как отец родной. Будешь биться за них и единственной своей рукой глотки рвать бандюкам…
Хотя… Чёрт тебя знает… Попадутся тебе там знакомцы, которые… и захолонёт опять сердце цыганское… Ох-ох-ох… Непросто всё. Сам-то ты, Пастырь, что делал бы на его месте? Не кинулся бы ты рвать эту шпану?..
И что это, Пётр Сергеевич… Ты уже решил, что ли? Неужели пойдёшь завтра в город?
А куда ещё идти-то? Да и надо пацанов вывести из этого гадюшника. Аккуратно вывести, чтобы бандюки эти не прочухали. Ведро один не справится. И Хан бы не справился, а этот и подавно не сможет. И полягут тогда все как один пионеры.
– И ружжо не дам, извиняй, – сказал цыган.
Пастырь усмехнулся.
– Да я, что ли, прошу у тебя твою берданку? Если сильно понадобится, так и просить не стану – возьму и вся недолга.
Михай покосился, поворошил огонь, похрустел хворостом, подбросил.
– Бери, – пробормотал пожав плечами. – У меня кнут ест.
– Кнут! – хохотнул варнак. – Это здорово, Михай!
Цыган недовольно глянул на варнака, поднялся. Сходил в вагончик и вернулся со старым длинным кнутом, с витой рукоятью, отполированной временем и цыганскими руками до тёмного блеска.
Остановившись, небрежно взмахнул рукой.
Возле Пастырева уха вдруг сгустился, завибрировал воздух, тугим шариком ворвался в слуховой проход, больно надавил на перепонку. Варнак невольно дёрнул головой, поморщился, охнул. А Михай подбросил в воздух хворостину и одним лихим взмахом рубанул её в полёте пополам. Ещё взмах и шею Пастыря обхватила, сдавила длинная ременная змея. Дробина, вплетенная в фол, больно ударила в затылок. Варнак невольно потянул воздух, вцепился в ремни, а цыган улыбнулся, бросил ему на колени рукоять – выпутывайся, дескать.
– Ничего! – согласно кивнул Пастырь, сняв с шеи эту удавку, полюбовавшись на работу плётчика. – Но это только со шпаной так махаться. Да и то с двумя-тремя, безоружными. А в городе – бандиты. Не двое и не трое. С калашами.
– Это не моя печал, – ответил цыган. – Уйду в Закурдаево. Давно собираюс. Там наши жили. Может, найду кого.
– Ну-ну, – усмехнулся варнак, прихлёбывая налитый цыганом травник.
– А ружжо – бери. Тебе оно надо будет. Только патроны шест штук осталос. Больше нет.
– Спасибо, – кивнул Пастырь.
– Яс састо, – буркнул, отмахнувшись, цыган. – Не за что.
– Как-нибудь справимся, – продолжал варнак. – Главное – до пацанов добраться. Там у них сейчас Ведро за старшего… если жив. Нормальный парень. У них калаши есть, так что не пропадём. А бандиты, думаю, свалят из города не сегодня-завтра. А не свалят, попробуем разминуться. Через завод можно будет уйти потихоньку. Уведём пионеров в деревню, подальше от города, там и перезимуем.
– Я не пойду с тобой, – повторил Михай, щурясь в варнаковы глаза. – Не думай.
Пастырь пожал плечами – ну не пойдёшь, так не пойдёшь.
Цыган достал трубку, неторопясь набил. Раскурил, пыхая, задумчиво глядя в огонь.
Дым, подгоняемый неспешным ветром, закружил над огнём костра, взметнулся вверх, поплыл в луга, туда, где одиноким холмиком приютилась свежая могила.
А закат разливался по небу лужей крови.