Эти последние слова Лисецкого меня ошарашили. В голове промелькнула мысль, что у этого веселого, выглядевшего здоровяком человека, который вызывал "траву" и "имел девяносто девять", после всех этих галлюцинаций с головой, очевидно, не все в порядке. Но оказалось, что "Трава" - это позывные наземной радиостанции, а "девяносто девять" - всего лишь условный код, означавший: "Горючего осталось только для возвращения на аэродром".
- Ответа долго не было, - продолжал майор, - но вот наконец я услышал: "Сорок восемь", то есть "Можете возвращаться". Ну, думаю, слава богу!
Тем временем ветер переменился и нагнал с севера тучи. Вот они уже разразились дождем над долиной реки Хафель и медленно поползли к Берлину. Я решил обойти облачность с юга и, пролетев над Берлином, выйти между Бернау и Блумбергом, а оттуда уже, вдоль железнодорожного полотна, добраться до аэродрома.
Над Берлином нас могли встретить самолеты противника. Чтобы вовремя прикрыть меня, Кремпа на всякий случай летел за мной, несколько выше. В минуты опасности он никогда не терял головы, поэтому я чувствовал себя спокойно. По нас иногда стреляли с земли, правда не особенно метко. Но мы были вынуждены лететь наикратчайшим путем: горючее кончалось.
Предместья Берлина горели. В воздухе было столько дыма, что в горле невыносимо першило. За серой завесой я не мог рассмотреть даже домов. Дым стлался над городом, то поднимаясь, то лениво опадая волнистыми полосами. И только вспышки залпов зенитных батарей да красные языки пламени пожаров иногда пробивались сквозь эту плотную завесу, чем-то напоминая дрожащее пламя свечи, если на него смотреть сквозь закопченное стекло.
Я нетерпеливо всматривался в свободное от этой завесы пространство, которое начиналось за кольцевой автострадой, между двумя ее ответвлениями на Эберсвальде и к Костшину. Казалось, что в этой стороне дым несколько рассеялся. Я видел какие-то железнодорожные пути и даже деревья.
Снова по нас начали бить зенитки. Вдруг один из снарядов разорвался почти у самого мотора. Машину тряхнуло. Она словно присела и сошла с курса, как бы наткнувшись на невидимый барьер, оказавшийся на ее пути. Меня бросило в жар: снаряд разорвался очень близко, а это всегда действует на нервы.
Чтобы уйти из зоны огня, я отдал ручку от себя и влево, но тут же почувствовал резкий толчок. Я подумал, даже, кажется, громко крикнул: "Подбит!" - и, машинально удерживая самолет рулями, в напряжении ждал, что же будет дальше. Это продолжалось не более двух-трех секунд. В голове, как в калейдоскопе, проносились различные картины: вот я открываю фонарь, отстегиваю ремни, переворачиваю "як" на спину, вываливаюсь из самолета, раскрываю парашют...
Увлекшись, Лисецкий начал оживленно иллюстрировать жестами свои предполагаемые действия и вдруг вскочил с кресла.
- А вы-со-та? - проговорил он, растягивая слова.
Признаюсь, у меня перехватило дыхание. Мне на минуту показалось, будто я сам вываливаюсь из самолета, ясно сознавая, что не сумею воспользоваться парашютом.
Лисецкий снова сел и произнес:
- Но я не выпрыгнул.
Он не выпрыгнул потому, что действительно было слишком поздно. Да к тому же он находился над территорией, занятой противником. Он решил рискнуть и попытаться дотянуть до своих.
"Як" все еще подчинялся руке летчика. Из пробитых баков вытекали остатки бензина; выпустившееся до половины шасси невозможно было ни убрать обратно, ни выпустить до конца; давление горючего резко упало; мотор, к которому прекратилось поступление топлива, фырчал и захлебывался.
Лисецкий подумал, что, если гитлеровцы снова начнут стрелять по нему, Кремпа прикроет его огнем своих пулеметов. Чтобы уменьшить вероятность пожара, возможного при вынужденной посадке, Лисецкий выключил зажигание. Затем крикнул Кремпе по радио: "Я подбит! Иду на посадку!" - и пошел вниз к земле.
- Я увидел землю и... оцепенел, - продолжал Лисецкий. - Прямо передо мной петляли линии окопов. Направо, у высокой железнодорожной насыпи, пылал полустанок, налево вытянулся ряд двухэтажных домов, доходивший почти до самой насыпи. Правда, можно было еще попытаться проскочить между этими домами и насыпью и приземлиться на вспаханной полосе. Но этому мешал небольшой пруд посреди болотистой лужайки. И вдобавок ко всему между окопами и этим прудом торчала высокая копна сена...
Я тут же понял, что в этом лабиринте мою машину совершенно невозможно посадить, понял, что вряд ли выйду целым из этой передряги, а может, даже не выйду совсем. Однако присутствия духа не терял. Даже наоборот, при всем моем нервном напряжении, я трезво оценил создавшуюся обстановку и, кажется, не допустил ни одной ошибки.