Камергер отлично угадал, потому что уже тогда я узнал, что на следующее утро должно было состояться нападение на эту главную квартиру.
Ещё в начале, прежде чем я занял мой пост в комнатке у сапожника, из окна которой я отлично мог видеть ворота и калитку, должен был бежать с письмом к Юте.
Было только около полудня, когда я к не постучал. Она сама мне отворила. Мастерская пустовала, челяди не было никого, в третьей комнате Ваверская как раз поставила обед, когда я появился.
Юта была бледная… её глаза только горели, а были у неё глаза дивные, потому что в них менялся цвет. Бывали они серые, голубые, а иногда и тёмно-сапфировые, бледные и потемневшие, когда успокаивалась или горячилась и как её лицо представлялось бледным или кармазиновым от наплывающего румянца, так эти большие, чистые глаза менялись чудесным образом. Я посмотрел на неё, она явно была утомлена – неспокойная, руки её дрожали, а взгляд горел. Я запер дверь, прошёл с ней к матери. Старуха молча ела бульон, а для дочки даже тарелки не было.
– А ты не ешь? – спросил я.
Она была уже более смелая со мной.
– Не могу, я жестоко измучена, ноги под собой едва чувствую, я голодна, а в рот ничего взять не могу. Чем ближе этот великий, решительный час, тем я более неспокойна. Мой Боже великий, – прибавила она, ломая руки, – неужели нам удастся, бедным – неужели удастся! Русские готовы, верьте мне, может, даже что-нибудь знают. Столько ходя, я внимательно наблюдала, великая бдительность у них. А! Боже, удастся ли нам!
И она упала на стул, закрывая глаза.
– Всё в Божьей власти, – шепнул я, чувствуя себя взволнованным, как она, – в таких делах нет, видимо, человека, который бы сумел рассчитать, как пойдёт. Самая маленькая вещь может помочь, наименее значащая – явно навредить… я надеюсь на хорошее.
У Юты были полные слёз глаза… мать, посмотрев на неё, сказала:
– Но съешь же чего-нибудь тёплого… это словно созданная эпидемия, что лихорадку даёт… хоть ложку…
Она уже набросила платок, желая идти.
– А пан? – отозвалась она. – Вы, наверно, голодны и больше меня нуждаетесь в питании и силе.
– Я ел, – ответствовал я, благодаря и качая головой.
Мать подставила дочери тарелку, она взяла из послушания ложку, поднесла её к устам и положила.
– Не могу, – шепнула она, – не могу, скорей, кусочек сухого хлеба… Я должна идти на Дунай… когда вернусь, матушка, сделай мне кофе… потому что он сон отталкивает, а я не хочу и не могу спать… В эти минуты заснуть… этого бы себе не простила…
Признаюсь без стыда, что в безумную девушку я уже тогда влюбился и уверен, что каждый молодой человек, который был бы на моём месте, так же потерял бы голову. Но, чем сильнее она сводила меня с ума, тем больше я старался скрыть то, что со мной происходило. Ни за что на свете я этого не выдал бы, прикидывался самым равнодушным.
Она собиралась уже выходить, а я, прощаясь с матерью, также пошёл к порогу, когда она обернулась ко мне с доверчивостью невинной сестры.
– Где вы будете пребывать? – спросила она.
– Мне приказано быть при Медовой на часах аж до минуты…
– На улице?
– Нет, – сказал я, – у меня там есть на день свой угол у сапожника и окно… подле Капуцинов…
– Ну, – отозвалась она, стоя на пороге и подавая мне руку. Бог знает, встретимся ли мы и увидимся на этом свете, Бог знает, что меня и вас ждёт… мы работали вместе ради одного дела… будь здоров, добрый товарищ…
Она грустно улыбнулась. В душевном порыве я схватил её руку и с избыточной, может, горячностью начал её целовать, пока она не вырвала её у меня и не покраснела. Мы не сказали уже ни слова, потому что она молнией побежала по лестнице, а я тащился как парализованный. На душе у меня был дивно, грустно, страшно…
За несколько дней я привязался к ней, правда, по-братски, но так, что мне казалось, что никогда уже чужими друг другу стать не можем. Одно чувство связывало нас, сближало… сблизило так быстро, так сильно, что теперь думая, что, может, никогда её не увижу, камень имел на сердце. Пошёл на позицию.
Комнатка была грязная, пропитанная неприятным запахом кожи и смолы, тесная, окно испачканное, словом, позиция вовсе не милая. В первой комнате – мастерова Томилова с тремя маленькими детьми, одним у груди, вторым – в колыбели, третьим – ползающий по полу. Ежели один ребёнок случайно засыпал, второй начинал кричать, ежели двоих успокаивала, плакал третий. Бедная женщина со своим люли, люли и вздохами к Богу о помощи и фуканием, и ласками производила на меня впечатление мученицы. Я имел уже охоту самого старшего потомка Томилов взять на колени и спеть ему: “Едет пан на конике…», но от окна им не вольно было отступить.