Я устыдился, но суровый тон старца немного меня задел, он почувствовал это, видно, и сразу смягчился.
– Ну, ну, – сказал он, – будь терпеливым, всё постепенно сделается. Тут первая вещь – спасти как можно больше людей, нет времени баловать.
Я вынужден был молчать. Во время перевязки медик меня измучил, но конец концом, стиснутая рука казалась мне больше моей – чувство возвращалось. Я решил попробовать хоть подняться с послания, и достиг этого. Ноги мои качались, но я стоял… Я посмотрел на себя… Выглядел ужасно. Мундир был пошарпанный, порванный, перепачканный, прострелянный… местами висели из него вырванные куски… холод ходил по моим костям.
– Отец мой, – отозвался я, опираясь на палаш, который нашёл при себе, – отец мой, я с четырёх часов утра ничего во рту не имел.
Бернардинец что-то забормотал.
– Что же я тебе дам, дитя моё? – спросил он, глядя на медика. – Рюмочка вина не повредит.
– И кусочек хлеба, – прибавил медик, – солдату не повредит, потому что о бульонах нет речи. Второй день, как, наверно, уже во всей Варшаве ни одна хозяйка не оставила на кухне ничего, только, пожалуй, испуг для его величество короля.
– Этого пани генералова должна была бы, пожалуй, как ребёнка, с ложечки кормить, – сказал бернардинец, – потому что сам бы её в руке не удержал, такого ему страха нагнали… А имел гостей до чёрта, потому что все предатели, какие были в городе, все под его крылья пошли прятаться. Ожаровский, Анквич, Можинский, Забелло, Коссаковский, Масальский… все там сидят… хорошо, что их известно, где искать.
Поставив фонарь, ксендз пошёл за вином и хлебом; я сел к нашедшемуся столику. Я нашёл еду и даже тарелку бульона, с прошлых дней, видимо, припрятанного.
Каким мне это всё выдалось после долгого голода – описать этого не сумею; никогда в жизни ни одно яство и напиток не казались мне такими вкусными, такими чрезвычайно ароматными и отличными. Я чувствовал, как моя кровь начала живей бегать по жилам, как в меня вступила сила. Я мог уже смело идти. Я встал, чтобы поблагодарить старичка, поцеловав его руку. Он смеялся от радости.
– Ты, правда, собираешься? – спросил он.
– Ничто меня не задерживает, только рука болит, а пролежать бы не смог, – ответил я, – пойду.
Он молча перекрестил меня и проводил, запалив фитиль, до калитки.
Начинался день… Был утренний час, но город ещё весь был в движении и слышались выстрелы. Здесь, около бернардинского монастыря и замка мне показалось пусто. В замке в двух окнах за шторами был виден бледный свет… Излучение как бы от потухающего пожара распространялось по Медовой и Святого Юрака. Иногда среди них блестело живей и глухой гром разлегался по ним, словно окрик толпы… то выстрелы ручного оружия сыпали градом и умолкали… Туча чёрного дыма, разложившаяся широко, как тяжкий саван, подшитый пурпуром, растянулась над городом. Опираясь на саблю, я медленно шёл дальше, направляясь к Медовой. Приближаясь к ней, я начал спотыкаться о трупы. Они лежали чёрными кучами, только восковые их лица издалека светились, как бледные пятна. Русские солдаты, мальчики и ремесленная челядь, женщины в порванных платьях лежали вместе. Кое-где в водостоки стекала чёрная кровь и стала густеть, покрытая пеной.
В некоторых каменицах окна были повыломаны, ставни висели на крючках, потрескавшиеся ворота повалились на брусчатку… Видимо, прошли здесь русские и оставили после себя пустошь… перед одним из домов выкаченные и разбитые бочки, из которых вылилась водка, отдавали запахом спирта, смешанного на земле с грязью и кровью.
У одного магазина стоял труп, который хотел его, видимо, защитить, пуля попала ему в голову, он осунулся только и, костенеющими руками схватившись за дверь, так и застыл. Вид был страшный, кровавый, болезненный… я отворачивал глаза, но куда я их поворачивал, встречал людские тела и многие из них были уже донага раздеты. На одном фонаре висел труп и раскачивался ветром, а железо под ним скрипело. Темнота медленно уступала дневному рассвету…
Я дошёл до дворца Игельстрёма… нашёл его в руинах, остатки горели. Вокруг стояла группа людей, иные что-то доставали из пожарища, напротив был открыт костёл капуцинов, а лестница была устлана трупами русских.
Повсюду чернели стены торчащими в них пулями, кусочками осыпалась с них штукатурка, окна были поломаны, щепки лежали на тротуаре, по которому из-за трупов пройти было трудно. Запах гари делал воздух удушливым, чёрные куски сгоревших бумаг ветер нёс от дома Игельстрёма и почти устилал ими дорогу. Странные стоны доносились из подвалов под домами. В доме сапожника, где я недавно имел убежище, на пороге лежала мать, прижимая к груди убитого ребёнка, труп другого прижимался к ней… кусок стены лежал обрушенный на тротуар.