Выбрать главу

В лагере я нашёл хмурые, печальные лица… Опасались за Краков, боялись за Варшаву… Не усомнился ещё Костюшко и не настолько верил до конца, уже всё-таки чувствовал с какими великими, не только внешними, препятствиями ему придётся бороться. Я видел его первый раз в жизни, и когда Линовский ввёл меня в скромный шалаш из зелёных веток, который он занимал, сердце моё сильно билось. Я подошёл к нему с трепетом.

Я ожидал найти в Начальнике народа что-то величественное, геройское; я удивился, видя перед собой очень скромного человека среднего роста, лицо которого, только после того как вглядишься, поражало выражением доброты, чистоты, спокойствия, я сказал бы, правды… если можно так выразиться.

Ничего в нём не было избранного, успешного, рассчитанного. Стоял таким перед людьми, каким его сотворил Господь Бог. Некрасивые черты лица были милы и симпатичны, из глаз смотрели мужество и рассудительность.

Он был одет в серую сермяжку краковского кроя, длинные ботинки, холопскую шапочку и патронташ. Как раз возвратившись с осмотра войск, он опоясывал саблю, когда я вошёл. Шалаш, в котором он жил, поражал почти бедностью. В одном уголке – тесная кроватка с кожаной подушкой, а под ней – опустошённый узелочек, в другом – столик, собранный на скорую руку, кажется, из ставни, а на нём – бумаги и карты. Другой подобный стол был как раз накрыт со спартанской простотой грубой скатертью, не выбеленной, и несколькими глиняными тарелками. Одна бутылка вина стояла рядом с графином с водой. Ни изящных адъютантов, ни службы при нём не было. Старый, с небритой бородой повар в белом фартуке, одновременно, по-видимому, и служащий, появился, ожидая приказов. Костюшко, прежде ещё чем вскрыл бумаги, начал расспрашивать меня о Варшаве. Увидел мою руку ещё на перевязи, узнал о ране и обнял меня, молчащего.

Говорил я сам мало… Линовский кидал мне вопросы один за другим, так, что я едва успел на них ответить.

О многих также вещах я был неосведомлён или знал только их внешнюю физиономию. Я был вынужден рассказать об экзекуции 9 мая, что о ней знал. Начальник мрачно молчал, переглянулись с Линовским, не говорили ничего.

Наконец, когда главнейшие предметы исчерпались, Костюшко велел подавать к столу. Трое военных, Линовский и я сели к этому скромному по-настоящему спартанскому пиру. Хлеб был с отрубями… суп принесли в большой потрескавшейся миске, потом польское белое отварное мясо, жаркое и блины. На десерт нашлась присланная кем-то земляника. Мы выпили по рюмке вина, наконец подали чёрный кофе.

Беседа за столом почти постоянно крутилась о пруссаках, об их вероломстве, о судьбе Варшавы. О короле почти не говорили. На протяжении всей этой войны, по правде говоря, отдавали ему все атрибуты, принадлежащие королевскому достоинству, но от всего его отстранили, деятельно не допускали ни к чему. Король пробовал иногда оказывать некоторое влияние и в итоге создал себе кружок, который разнообразными дорогами пытался подействовать на Начальника, на правительство. Всегда, однако, это несмелое, слабое воздействие не могло иметь великого значения.

Тут ещё надеялись на восстание более обширных размеров в стране, большего участия крестьян, более живого патриотизма шляхты. Линовский несколько раз спросил о Потоцком и Коллонтае, но я мало что мог о них поведать. Костюшко внимательно расспрашивал о Килинском и почти до слёз был взволнован, когда я ему поведал о приготовлении к восстанию под глазами и угрозой Игельстрёма.

Так для нас прошло время до вечера.

Каждую минуту подбегали офицеры, рапорты, а, наконец, и околичная шляхта пребывала поклониться Начальнику, привозя ему скромную денежную помощь для его казны и жестоко вздыхая, что её косарей и косы забирали на грустненький покос.

Старый шляхтич из околицы Керц, некий пан Белина, развлёк и опечалил Костюшку. Он приехал со старым венгерским вином и с убеждением.

– Наш возлюбленный Начальник! – воскликнул он громко. – Ради Христовых ран, что делаешь, этих хамов нам бунтуя. Или мы без них не обойдёмся! Эта угроза шляхетскому народу! Умеют ли владеть оружием! Коса! Коса – очень хорошая вещь на лугу, но на москалей – это шутки.

– Всё-таки под Рацлавицами хуже кнута боялись, чем сабли, – сказал Костюшко.

– Потому что ещё не узнали! – воскликнул Белина. – А самая худшая вещь – что холоп сразу становится гордым и его уже за ухо покрутить будет нельзя.