Но когда пришел черед подписывать бумаги, Кислов с удивлением отметил, что улики эти отсутствуют и вся его история изложена чересчур уж спокойно и как бы обыденно. Так обыденно, что он даже обиделся — пережить такое, и на тебе: ничего особенного. Попал в плен и выкарабкался. Пока Кислов читал, Трынкин вызвал фельдшерицу — молодую и не очень красивую — и приказал выдать справку о состоянии Кислова, а уходя, буркнул своим противно требовательным тоном:
— Не разлеживайся. Вину надо искупать.
Впервые Кислов не выдержал и с великой надеждой спросил:
— Что теперь будет?
В иное время Трынкин, может быть, ответил по-иному, а скорее всего совсем бы не ответил. Но сейчас он сказал непривычные, но нужные слова:
— Командир решит, что будет.
Что ж поделаешь — единоначалие. Конечно, и Трынкин многое решает, но и командир.
Такие времена…
И от вошедшего в него сознания, что единоначалие все-таки существует и обойти его теперь можно далеко не всегда, легонько вздохнул, но сейчас же поборол себя и пошел допрашивать Жилина. Во всем должна быть ясность. В том числе и в смерти комбата.
Глава двенадцатая
Однако Жилина Трынкин не нашел — отделение ушло на охоту. Особист опросил писаря, командира взвода, связи, артиллеристов, а под конец адъютанта старшего. Этот отвечал сдержанно, упирая на то, что комбат каждый день отпускал снайперов на охоту, и в этот день тоже. Такой порядок был заведен в батальоне, и комбат порядок поддерживал.
Трынкин пообедал в землянке командира хозвзвода, но от водки отказался — он не позволял себе пить на людях; такая должность. Когда вернулись снайперы. сам пошел к ним, отозвал Жилина в сторону, на высверкнувший яркой озимой зеленью пригорок.
После заморозка день выдался теплым, солнечным, дали просветлели, и дышалось легко, весело.
Жилин добросовестно рассказал все как было, и оно, рассказанное, сходилось с тем, что узнал Трынкин от других. Заходящее, греющее спину солнце, дальний вороний грай, редкие выстрелы — все настраивало на мирный лад, но Трынкин чувствовал себя не в своей тарелке. Что-то мешало ему, и только в конце беседы-допроса, когда он понял и принял в сердце происшедшее, он заметил, что и кустарниках, как в скрадке. сидят снайперы и наблюдают за ними. И Трынкин сразу понял, чей взгляд его все время беспокоил — немигающий, острый взгляд Жалсанова. Глаза степняка из рода воинов, казалось, никогда не мигали и не метались. Он смотрел цепко и ровно. Чуть скуластое лицо было покойно-бесстрастным и потому загадочным.
Освобождаясь от внутреннего беспокойства — стало известно, откуда оно идет, — Трынкин уже миролюбиво спросил:
— Слушай, Жилин, а если по — честному — ты сам уверен, что бьешь фрицев наверняка?
Или, может?
Жилин оскорбление вскинул взгляд на старшем лейтенанта, потом хитро улыбнулся и стал шарить взглядом по округе. Над тем перелеском, со старым, еще золотящимися листвой березами, что отделяли кладбище от позиций, кружились вороны, то присаживаясь и покачиваясь на ветках, то взлетая и размеренно, с ладно покрикивая.
Жилин медленно дослал патрон, поднял винтовку и, как только одна из ворон уселась на верхушку подсыхающей от старости березы, выстрелил. Ворону словно подбросило, и она полетела вниз, роняя перья и вспугивая подруг.
— Вот так вот, товарищ старший лейтенант, — сказал Жилин и откинул стреляную гильзу.
Трынкин улыбнулся.
— Здорово! Верю!
Но сейчас же опять почувствовал беспокойство и оглянулся на Жалсанова. Солнце освещало его темное, словно высеченное из песчаника лицо, глаза были чуть прикрыты и казались совсем узкими. Но не лицо Жалсанова поразило Трынкина, а его руки — большие, раздавшиеся в кисти, крепко, так что явственно белели суставы, сжимающие винтовку с оптическим прицелом. Потом старший лейтенант посмотрел на других снайперов. Все были покойны, бесстрастно покойны, и у всех руки — большие, крепкие.
Было в их позах нечто такое, на что раньше Трынкин не обращал внимания, — уверенность в своих силах, в своей правоте, неукротимая внутренняя решимость, перед которой, вероятно, спасовала бы и своя и чужая смерть. Так отдыхают рабочие люди, мастера своего дела, перед новой, трудной работой, которую, как они твердо знают, никто, кроме них, не сделает. А они сделают. И даже если им будут мешать, они отодвинут молча, небрежно — решительно мешающее и все равно сделают. Потому что, кроме них, этого не сделает никто.