Выбрать главу

— Скажи что-нибудь. Скажи мне что-нибудь!

Мать долго молчала, только глаза, неотрывно глядящие на лицо дочери, глаза, полные страха, просили чего-то, вернее — умоляли.

— Говори! — настаивала Анна-Мария.

Однако Жанна-Мария упрямо молчала — может, она не могла говорить, а может, не хотела? Только тогда, когда они обе услышали шаги в соседней комнате, сказала хриплым шепотом то, что, казалось, не имело никакого смысла:

— Беги отсюда… Не оставайся здесь. С ними… нет. Нет!

— Не останусь, — прошептала она, в эту минуту она была готова обещать матери все что угодно.

Вошла бабка с отцом, который кивком головы указал дочери на дверь. Она отступила на несколько шагов, но не ушла. Бабка села на кровать невестки чопорно, выпрямившись, чернота ее обшитой бархатом юбки резко выделялась на фоне белых простынь и подушек. И она сказала очень мягко, как ребенку:

— Не бойся. Клянусь, что твою малышку я в обиду не дам.

Похоже, у Жанны-Марии в ответ даже не было сил кивнуть головой. Ее руки оторвались от желтого шара и с большим трудом начали двигаться к краю кровати. Глаза всех присутствующих следили за этими бессильными ладонями, которые пытались удержать несколько цветков, выдернутых из букета. Судорожно сжатые пальцы раскрылись и коснулись колен старой женщины. Все смотрели с беспокойством и в то же время с надеждой, что случится чудо, и больная сейчас заговорит. К сожалению, это было последнее ее усилие. Она умерла именно так, молча, одновременно как бы благодаря и делясь с Марией-Анной ле Бон этими первоцветами, которые были сорваны с мыслью о ней и предназначены только ей.

До четырнадцатого июля, до конца учебного года, было еще несколько месяцев, и после похорон Анна-Мария вернулась с дедом и бабкой на ферму. Она продолжала ежедневно ходить в школу, борясь с порывами весеннего ветра, и отворачивая лицо от испарений соляных озер. Но Геранд для нее уже не был таким, как раньше, и теперь она заглядывала в узкие улочки, в пустые башни замка чаще, чем в подсобные помещения магазина, а свой хлеб с салом — единственное, что ей давали на обед, — съедала на зарастающем травой дворе замка, возле щита с рукой, держащей меч. Неизвестно почему эта рука напомнила ей раскрытую ладонь матери, уже безжизненную, но все еще делящуюся чем-то, что, вероятно, для нее было бесценным даром: любовью исключительной, настоящей.

Значит, она знала? Знала с самого начала или только в последние годы, когда уже не выходила из своей комнаты, а те перестали считаться с ее присутствием? Анна-Мария не могла забыть ни того последнего жеста, униженно просящего помощи и благодарящего за нее, ни шепота, который ничем не напоминал голоса матери. Она не сказала о ее наказе никому из старших, не открылась ни Клер, ни Луизе, бессмысленные крики и звонкий смех которых начали ее в последнее время раздражать. Она предпочитала под видом посещений отца одиноко бродить по узким улочкам города или через бойницы рассматривать весь Арморик, лежащий у ее ног: лесистые ущелья, зеленые островки рощ, желтые дюны, покрытые крапинками соли, а дальше, за гранитными скалами, как небо, бирюзовый и такой же сверкающий океан. Бежать отсюда? Но, святая Анна Орейская, куда? На ферму, лежащую там, внизу? Только присутствие бабки могло бы ее примирить с мыслью, что до восемнадцати или двадцати лет ей придется слушать жалобы Катрин и покрикивания деда. Через год Анна-Мария закончит обучение. Если она ограничится этим, как собираются сделать ее кузины, то навсегда погребет себя в Бретани. Честные бретонцы ничего другого не желали, кроме одного — удержать «белых» девушек в их армориканской стране, на фермах или в купеческих лавочках, в домах нотариусов, адвокатов, врачей, которые, правда, для того, чтобы получить эти профессии, были вынуждены ходить в «красные», светские высшие учебные заведения, но они не менялись, возвращались в родные места и оставались — уже заняв свои посты — «белыми», такими же «белыми». Но кем могла стать она, Анна-Мария, которая, собственно говоря, не знала, где ее родной дом, ибо дом в Геранде принадлежал Софи, а каменная лачуга на ферме была собственностью Ианна ле Бон, его жены и их дочери? Если бы хоть отец не отказался от всего в пользу сестры, потому что не хотел работать в поле батраком. Однако был оформлен формальный отказ от наследства, об этом ей как-то раз сказала сама Катрин. Значит, она не была приписана к какому-то одному месту постоянно, никому не могла полностью довериться, и ничто не соединяло ее со всеми этими, казалось, самыми близкими людьми. У нее были родители, однако с семилетнего возраста она скиталась, как сирота, по родственникам. Сейчас, когда мать покинула ее, отец превратился в человека, от которого она должна бежать. Разве не такой была последняя воля умирающей?