Выбрать главу

— И всем это удалось?

— Нет, конечно, не всем. Многие сникли, примолкли. Только…

Паскаль с любопытством взглянул на нее и повторил:

— Что «только»?

— Я не слыхала, чтобы кто-нибудь специально изучал эту проблему. Должно быть, такого рода переменами в людях никто не интересовался. Может, это когда-нибудь сделают социологи. Или дети тех людей.

Паскаль не ответил, а она тогда умолчала о том, что после пятьдесят шестого года Казик Корвин — единственный бывший псевдогенерал вермахта, награжденный польским орденом Виртути, — выйдя из заключения, сразу поехал с Вандой в Бещады, где оба вели тяжкую жизнь первопоселенцев. Что Хуберт Толимир, пережив первые трудные годы, когда его считали кулаком-вредителем, снова упорно и с увлечением разводит лошадей на десяти с небольшим гектарах под Хелмом. Хуберт был единственным из большой семьи, которому удалось что-то спасти, поскольку уже в «той жизни» он избавился почти от всего. Он забрал к себе Паулу и заставил ее заняться домашним хозяйством. Вопреки предсказаниям Адама он чего-то в жизни достиг, что-то значил, трудился усердно, от зари до темна. Утверждал, что не пропадет, ибо, даже потеряв то, что имеет, пойдет, как его отец, управляющим в сельскохозяйственный кооператив или займется разведением лошадей англо-арабской породы на Яновском конном заводе:

— По крайней мере буду делать то, что люблю и умею. А что не в своих «владениях»… Мне теперь все равно. Думаю, многие из тех, кто в «той жизни» что-то имел, преодолели алчность, жажду чем-то владеть и таким способом внушать к себе уважение. — И добавил горько: — Дети моих знакомых, здешних хозяев, покинули своих стариков и пошли в город, на строящиеся заводы, переселились в городские квартиры с холодильниками, пылесосами, телевизорами. Они мечтают о собственных машинах, о туристических поездках за границу и думать забыли про землю, потерю которой так тяжело пережили их родители. Интересно, кого наймет мой сосед — он сам постоянно хворает — копать картошку? Разве что Паулу…

Анна вспоминала об этом, молча глядя на ревущий прибой. Паскаль, однако, не отступал, расспрашивал ее обо всем: об экономике страны, о состоянии сельского хозяйства. Недоверчиво выслушивал ответы. После этого разговора, как и после всех других, каждый остался при своем мнении. Торжествующе посмеиваясь, товарищ ее детских забав настаивал на том, что французы лучше приспособились к происходящим в мире переменам и потеряли значительно меньше благодаря разумной умеренности, умению не поддаваться порывам и эмоциям. Расчувствовался он лишь в тот день, когда отвез Анну в Круазик и увидел ее стоящей под раскидистым каштаном.

— Я слыхал от отца, что это твое дерево. Прабабка, говорят, приходила сюда каждый день до самой смерти. Посмотри, какая великолепная у него крона.

Анна смотрела на каштан. Дерево слегка склонилось набок от ветра, но крепко держалось в земле, шумело буйной зеленой листвой. Его не щадили вихри и штормы, выплевывающие пену далеко за линию прибоя, и все же каштан жил, рос, наливался силой. Паскаль счел, что настало время сказать наконец то, что ему хотелось сказать с момента, когда он вновь увидел эти глаза с синеватыми белками, эту еще стройную шею, к которой он когда-то прикасался губами, откусывая торчащие из-под платка цветочки примул.

— Останься, Анна-Мария. Не отвечай сразу, но подумай над тем, что я сказал, и останься.

Она не ответила ни тогда, ни позже. Только подумала: как нестерпимо слышать из уст Паскаля осуждение того, что в Варшаве ее саму удивляло и шокировало. Промолчала она и тогда, когда он рассказывал, как в пятидесятую годовщину битвы под Верденом молодые французы и немцы целую ночь протанцевали на поле сражения. «Откуда мне это знакомо, — подумала она. — Ах да! Иза. Ее муж, их друзья. Сабли — на чердаки!»

Паскаль убеждал ее:

— Ты понимаешь смысл этой забавы? Это протест. Пусть никогда больше не будет кровавых сражений! Никогда и нигде!

Анна хотела спросить, почему эта молодежь не нашла подобного символического поля битвы времен последней войны? И не случится ли так, что она забудет о своих обязательствах по отношению к жителям долины Вислы, как это сделало их правительство в памятном сентябре тридцать девятого года? Однако, подумав, отказалась от бесплодных дискуссий. Паскаль ле Дюк не был виноват в том, что они не могли понять друг друга, просто у него было свое время оккупации и войны, а у нее — свое. Она смотрела на этот не затронутый переменами мир иначе и потому показалась ему непохожей на всех них — по убеждению и по традиции все еще «белых». Но Анну поразило другое: сознание, что она, столь часто удивлявшаяся в Варшаве, теперь уже ничему не удивлялась.