Ждал я делегацию из деревни, которая должна была порезать меня на ремни, как выразился председатель местного совета Митя Гладков, а по дворовому Митяй. Бывший до революции пастухом, а ныне уважаемый представитель новой большевистской власти.
– Сорок восемь часов – вот мой вердикт, – выдал он накануне фразу, и я не сразу понял, что он имел в виду…
А имел он в виду то, что я должен был бросить дом и бежать сломя голову куда глаза глядят.
– В противном случае, – помявшись, добавил председатель ревкома, – я сделаю тебе дырку в башке, а имение в любом случае станет достоянием республики. Дом и все прилегающие постройки переходят к сельсовету, где с разрешения товарищей из уездного исполкома решено устроить кооперацию.
Вот так…
Мой прадед построил этот дом, а Митяй решил, что будет с усадьбой…
– Да пошел ты, – явной радости по ходу его пламенной революционной речи я не выразил, отчего обстановка накалилась до предела.
Митяй обвел взглядом свое разношерстное окружение и, получив молчаливое согласие на эксцесс, потянулся к кобуре.
Пришлось вынести из кабинета отца морскую мину и молоток. Это был муляж мины, но они об этом не знали.
Я занес молоток.
– Попрошу покинуть мой дом, – и стал считать. – Раз, два, три, – на счет «три» я со всей дури жахнул по железяке, заполнив комнату протяжным гулом.
Через секунду дом был пуст. Только из парка продолжала доноситься отборная брань и обещание открыть кингстоны и отправить меня на дно Оки.
Знали твари, что я морской офицер, и терминов нахватались специально по этому случаю. Благо было где. В десяти верстах от Муромского проходила железная дорога, по которой всю осень шли эшелоны с солдатами и матросами, возвращавшимися домой с развалившегося фронта и исчезнувших, словно по волшебству, флотов. Вот и ходил туда Митяй ума набираться. И набрался…
По этой же железке приехал и я в начале марта, чудом выскочив из бушующего революционными страстями Петрограда. Курок был уже спущен, и по земле потекли реки крови, затягивая Россию в пенистый водоворот красного террора.
Спросите, зачем приехал? Отвечу. Тянуло. Надо было попрощаться с могилами родителей, походить напоследок по дому и, если получится, продать усадьбу: хоть за полцены, хоть за треть. Хотя сама идея с продажей была заведомо тупиковой. Кому они сейчас нужны, эти дворянские гнезда? Продавать надо было до войны, а сейчас их сотни, брошенных по всей России. Стоят, словно призраки, в окружении заросших садов, взирая на мир пустыми глазницами выбитых окон и дверей.
Ладони вспотели, и я провел рукой по мокрому отливу, собирая остатки влаги. Протер лицо и выглянул в окно.
Гроза ушла на восток, очищая небо. Ветер и ливень сбили весь цвет с акаций, росших возле самого окна, засыпав дорожки скомканными грязно-сиреневыми лепестками. Они плавали в лужах, источая дурманящий аромат, перемешанный с озоном и свежескошенной травой. С листвы еще капало, но это уже больше походило на слезы – слезы прощания с отчим домом.
День, два – сколько я здесь протяну, среди вражды и непонимания? Я чужой! Чужой в своем доме, на своей Родине.
Родина! Где ты?
Если смотреть из окна – там ее уже нет… Там только Митя Мудило и его комсостав. Но стоит обернуться, заглянуть в полутемные комнаты, пройтись по залам, разглядывая портреты и фотографии, тронуть клавесин, постучать по щитам и саблям, которыми увешаны стены, сдернуть плед и, закутавшись в него, завалиться на старый скрипучий диван – и Родина окутает тебя, принося из глубин памяти воспоминания о детстве.
Она подойдет к тебе и спросит: «Эй, Алеха, а помнишь мальчишку в бескозырке, который катал на лодке смешливую соседскую девчонку? Она потом станет твоей женой».
– Помню, – скажешь ты и улыбнешься.
– А теплые материнские руки, гладящие твои волосы, когда ты болел ангиной, и нежный, всегда любящий тебя взгляд?
– Помню!
– Помнишь попыхивающего трубкой отца, сидящего в плетеном кресле и читающего свою любимую «Ниву»?
– Помню! Я все помню. Все до мелочей…
– Закрой глаза и не открывай, в противном случае ты вернешься в мир, в котором нет места сентиментальности. И вместо лиц любимых тебе людей ты увидишь прислоненный к стене винчестер системы «Смит и Вессон», две гранаты и «наган» на подоконнике.
Я помотал головой, отгоняя навалившуюся дремоту, но глаза не открыл.
Долой грезы и наваждения. Я живу – и это хорошо. Катя и Димка уже в Хельсинки. Там тоже бардак, но не такой, как здесь. Последнее письмо от жены я получил в конце апреля. Она писала, что в Выборге прошла волна расстрелов, но после подавления путча красных все затихло, и жизнь вроде стабилизировалась… Спасибо Маннергейму. Он, конечно, сука приличная – генерал царской армии, предавший Россию, которой присягал… Но, с другой стороны, его можно понять: национализм – он как проказа: с одной стороны, греет душу, а с другой – разрушает.