Все предусмотрел Заставский, все.
Не мог предусмотреть одного. Что командиру третьего батальона от роду всего двадцать два года. И вернувшись из разведки с целым ящиком немецких ракет, тот захочет устроить иллюминацию.
Карасев же, добравшись с разведчиками на обратном пути до окопчика своего боевого охранения, остановился в нем и стал стрелять из немецкой ракетницы в небо. Салютуя прежде всего тому, что все вернулись живыми с немецкой стороны, а у противника как‑никак четырех человек не стало, да и немало добыто в немецких блиндажах, в чем еще предстояло разобраться.
Да и просто хотелось ему по молодости лет посмотреть, как расцветят разноцветные огни небо над его передним краем.
А Заставскому в это время было очень трудно. Страшно было идти сдаваться противнику.
Прежде всего неизвестно, что его там ждет, как встретят, что будет дальше. Хотя листовкой немецкой с пропуском он запасся уже давно. Он не раз пожалел, что не взял партийный билет. Сразу бы было доказано, что не разведчик: с партийным билетом в разведку не посылают.
Но с другой стороны, коммуниста могут и сразу расстрелять, только за то, что он коммунист. Нет, хорошо, что закопал.
Держа путь на далекие немецкие ракеты, Заставский полз, подгоняя себя и сомневаясь.
Может лучше вернуться?
Но, вдруг, комбат уже на огневой? Возвращаться нельзя. Нельзя.
Где‑то впереди и сбоку почудилось движение. Там не должно было быть секретов, о которых Заставский вызнал. А незнакомые задержат, схватят, и тогда конец. Он стал забирать правее, еще правее, пополз быстро, стараясь слиться с землей, еще не понимая, что уже сбился с направления.
И, вдруг, обдало жаром счастья. Совсем рядом, справа взлетела ракета. Значит он добрался до какого‑то немецкого поста. У наших нет и не было ракет.
Встав во весь рост Заставский побежал прямо на окоп, откуда взлетали ракеты. Не полз, чтобы не приняли за разведчика и не застрелили, когда посчастливилось уже почти добраться до цели. Все сомнения отбросил и только торопил себя — скорее, скорее, скорее.
В боевом охранении заметили фигуру, бегущую в нейтральной полосе от противника.
Кто может бежать оттуда? Только немец, собирающийся сдаться.
— Фриц! — заорал один из сержантов. — Фриц! Давай, давай!
Заставский понял только «фриц». В других словах не разобрался. Но раз зовут какого‑то Фрица, значит точно, добрался до какого‑то немецкого поста, значит ушел, значит жив!
Он вскинул над головой руки, и так с поднятыми руками и спрыгнул в окоп боевого охранения, крича:
— Пан, я ваш! Пан, я ваш!
Сначала его действительно приняли за сдавшегося немца. Весело хлопали по плечу, ободряли, смеялись.
А Заставский, с замирающим сердцем и уронив руки, не мог вымолвить ни слова. Понял, услышав русскую речь — все, жизнь кончилась.
Только это стучало и щекотало в мозгу, только это. Задолго до того, как разведчики, понявшие, что перед ними совсем другой перебежчик, принялись его бить. Он даже не чувствовал, как Карасев обломал об него палку. Ему уже было все равно.
* * *— Прикажи принести мне стакан водки, — попросил командира полка майор юстиции, высокий красивый к тоже нарядно одетый сорокалетний прокурор дивизии. — Я у тебя сегодня расстреливаю.
Майор Автушков не слышит просьбы: он слушает что читает перед строем его полка председатель трибунала.
Слышит начальник штаба Кузнецов. Но не к нему обращается прокурор. И капитан, засунув большие пальцы за ремень, резким рывком расправляет складки гимнастерки, туго облегающей его литое тело.
Водки ему! Он у нас расстреливает. Мы ему поэтому должны. Сказать бы пару слов соб–баке.
— Капитан, — не дождавшись ответа от Автушкова, поднимает майор юстиция смутный взгляд на Кузнецова, — прикажи…
— У нас в полку, — лихо щелкает каблуками Кузнецов, четко, как на шарнирах, поворачиваясь в пол-оборота к прокурору, — до обеда не пьют. При такой паршивой работе свою надо возить водку.
А подполковник юстиции заканчивает чтение:
—…Военный трибунал… дивизии приговорил: Заставского… расстрелять перед строем полка.