Я прыгнул рукой, и – дневная догадка была верной! – в паху обрито, колючки.
Я водил ладонью, чешуя царапалась, горячая.
– Колется?
– Ужасно!
Я показал во мрак:
– Ань, что там краснеет? Глаз беса?
Она встрепенулась и села:
– Где?
Легла обратно и успокоенно сказала:
– Это от комаров. В розетке горит.
– Не боишься ничего?
– Ты что! Боюсь…
– Бесов?
– Не надо…
– Боишься?
– Да, – признала слабым голосом.
– ?Боишься, боишься… – лепетал я, заграбастав ее груди, легонько грызя горячее ухо и начиная балдеть. – Сучечка… – Я набросился, придавил, всматриваясь в ее темное лицо. – Давай! – ущипнул колючую нижнюю кожу.
И она помогла мне.
Я сотрясал ее с сокрушительным восторгом.
Перевернул. Теперь она была выше, на корточках. Ее лицо, плохо видное, было новым. Совсем чужим.
– Хватит, – сказала она чужим голосом.
– Что?
– Я больше не могу-у-у…
Я представил, что она – Наташа. Послушная, покоренная. Она садится раз за разом. Раз-два-три. Садится на живот мне. Я окунул пальцы в ее волосы, темные, волнистые, ласковые на ощупь.
– Дай я слезу! – Голос плаксы.
Она соскользнула. Встала на колени и заботливо приклонила голову.
Она продолжалась для меня как Наташа. Наташа – гадина. Мразь послушная, рабыня. Пока твой муж в вагончике храпит в беспамятстве. Язык скотины! Сейчас. Еще. Сейчас!
Летний яркий день, тяжелый и обильный, умер.
Я лежал, опростившимся пустым сознанием касаясь ночных пределов будущего дня.
Отдышался, окрестил кровать, стены, потолок, колыбель в двух шагах от нас.
Сверху шумело и скрипело. Взорвалось победное “апчхи!” – очередной клич Пети, звонко пожелала здоровья Ульяна.
– Вася, – нащупал я имя в темноте. – Я думаю, болезнь для него благословение. Каждому дается по вере.
– А жена его? Дочка? – зашептала Аня. – Их нельзя оставить одних. Бог не допустит.
– Может, он так Бога любит, что бежит к нему вприпрыжку. Помнишь, он говорил: я – шаг, Бог – два.
– Не помню, нет.
– Ань?
– Да?
– Я тебя люблю. И Ваню люблю.
Мы лежали и засыпали. Мы удалялись каждый в свой сон. Засыпая, я со смиренным сожалением знал, что сны наши не совпадут, как не пересекутся параллельные прямые.
Сны будут рядом, как наши головы на подушках, но не сольются в единственный сон для двоих.
Мне приснился городской дом из детства, второй этаж, в окне?- весна. Первые листочки, клейкие, склеивают веки, если пристально смотреть. Сон в окне. Сон во сне.
Была Пасха. Крупный план. Темно-коричневый кулич с белоснежной глазурью на макушке и много яиц, простых, луковых, разрисованных цветными карандашами моей детской рукой.
Крупный план. Букет столовых серебрящихся приборов на красной скатерти.
Звонок в дверь.
– Христос воскресе! – закричал я вместо “кто там?”.
Жозефина стояла на лестничной площадке. Я сразу узнал ее. Облик ее был невнятен, но она пришла из прежних снов.
– Я очень добрая, мой отрок! – Нежная музыка речи.
Следующий кадр. Гостья стала четче, но с лицом Наташи. Она откусила половину от широкого куска кулича, крошки посыпались, упали на скатерть и на ее зеленое платье, снежинка забилась в декольте.
Ободряющая улыбка.
Крупно. Смуглые пальцы на красной скатерти с дрожью перебирали приборы. Они оживали и очеловечивались от ее прикосновений.
– Это мои детки! – заблестела застенчивая ложечка, затрепетало отважное ситечко.
– Это мой брат! – глубокий щедрый половник.
– Это ты! – мечтательная вилка.
– Будь таким! – кошмарный нож с черной рукоятью.
Я проснулся. Плакал ребенок. В комнате синел рассвет.
– Чщ, чщ, чщ… – Голая Аня повисла над детской кроваткой: – Чщ, чщ, чщ…
Я заснул опять и пробудился совсем, когда пустую комнату заливало солнце. Со двора слышался клич:
– Время отступать!
Завернувшись в простыню, я прошлепал к окну и высунулся:
– Куда это вы?
– Не спешили бы… – протянула Аня с крыльца.
– Москва зовет! – Ульяна криво усмехнулась. – За все спасибочки! Ванька – красавчик! Всем чао какао! Ты идешь или нет? – пронзительно прикрикнула она.
– Сейчас. – Петя подступил к окну.
Правая рука под кожанкой выглядела вдвое шире левой. Ну да, перемотанная.
– Дала. – Сказал он одними губами.
– Что?
– Дала! – выкрикнул он беззвучно, мятежно округляя глаза. Воровато оглянулся, увидел Ульяну у калитки. – Ладно, до скорого.
Опрометью побежал. Прихрамывая.
Из окна я видел на земле, и на траве, и на железных краях умывальника бурые разводы. Кровь Пети, смешанная с водой. Над кровавыми пятнами плясали две черные большие бабочки. Они колыхались, довольные, так, точно одна другой анекдот травила. Затем менялись ролями. Они могли бы вести насекомье шоу. Может, и вели вечерами, а сейчас репетировали.
– Здорбово! – В сад шагнула Наташа.
Лиловая отметина под глазом.
– Как ты, Наташенька? – спросила Аня.
– Не спала, блин. Наши всю ночь гудели. Трындец! Мой вообще никакой.
Она взялась за коляску, встряхнула (коляска в ответ промолчала), развернула.
– Проспится кобель! – Траурная шелуха семечек полетела из-за ее плеча.
С безвольной мукой я проводил ее спину.
– Пока, Наташ! – крикнула Аня.
Калитка бахнула. Я уткнулся взглядом в эту серую старую деревянную калитку. Мое тело обмякло. Я вернулся в кровать и обнялся со своей простыней крепко-накрепко.
Лежал и думал: вдруг проснусь – синий?
Думая об этом тупо, заснул.
Меня не посетили сновидения. Блики и тени, мазки золотистого и сизого, секундные и нескончаемые промельки.
Я охнул. Аня сидела за столом у окна и, углубившись в неуклюжие дачные очки, играла на ноутбуке. Щелканье из пластмассовой тетради.
– Который час?
– Пять скоро.
– Ох, сколько же я спал? Почему так много?
– От страха? – Ее голос уколол презрением.
– А Ваня где?
– Спит в коляске.
– Наташа?
– Ушла недавно.
Голый, в шлепанцах, вышел во двор. Следы крови исчезли, но вокруг раковины было скользко от воды. Она стеклась в ямку посередине пятачка, и там образовалась лужица.
Включил воду. Прополоскал рот. Кровавый привкус ржави.
В воздухе росла тревога. Закричали наперегонки вороны. Дохнуло холодом, сладко и внушительно.
Дождя еще не было, это раззадоривало ворон. Они вопили, кружась, будто бы гадая, на чью перелететь сторону – старого или нового.
Новое побеждало. Мир источал энергию духоты, волю к насилию. Мир напрягся, словно силач, который, обливаясь липким потом, вот-вот поднимет свинцовую штангу, вытянет до небес, и грохнет оземь, и разревется счастливо и жалобно под шквал аплодисментов и слепые вспышки.
Налетевший ветер работал рывками: сильный рывок и послабление. Рывок – и отпустило. Ветер делался холоднее, с очередным рывком он стал ледяным. Ветер был чистой жаждой – обморочной физической страстью перехода в другое измерение, где хохочут и сверкают водопады. Ясно было по этому ветру, что прогретая жизнь, вялая вырожденка, опротивела всей природе, что верхи, мрачные тучи, больше не могут, а низы, шипящие пышно травы, уже не хотят.