Выбрать главу

Благоуханное дуновение! Вот именно — этим, как я понимаю теперь, оно мне и дорого. Быстрое и мимолетное, оно вобрало в себя всю скудную поэзию моей жизни. И если позволено мне будет чуть поромантизировать на свой счет, то, уподобив себя дереву, скажу, что тогда на нем распустился единственный цветок редкостной красоты, который, в отличие от других его цветов, не принес плода, но затмил их прелестью и сладостью. Переходя на прозу, я тут загнул лишнего, но это — самое точное определение, которое я могу дать тому, что случилось.

А случилось это, когда я был еще молод — года через четыре после женитьбы. Уже тогда ощущение несчастья и беспокойства, пусть и неосознанно, вселилось в меня, потому что не было во мне в тот момент явного желания пуститься на поиски приключений. Тем не менее, и сейчас мне это совершенно очевидно, я подсознательно стремился к бегству и к новым страстям. Я немало шатался по разным местам, и шатался в одиночку. Я пристрастился к посещению всяких литературных чаёв и коктейлей и вскоре приобрел немало знакомых среди молодых писателей, обретавшихся тогда в Лондоне. Среди них была группка совсем зеленых, которые задумали раз в месяц выбрасывать в свет свой «Стяг» — журнальчик, как и многие прочие в таком роде, озарявший нас своими нерегулярными вспышками, пока года через два окончательно не погас в банкротстве. О нем я впервые услышал от своего приятеля Эстлина, обратившего мое внимание на Райн Уилсон, первый роман которой печатался с продолжениями в этом журнале, где ее муж был замредактора. Я прочел две первые главы «Скерцо» и был, скажу без преувеличения, потрясен. Мне показалось, что написан он самой изумительной прозой из всего читанного мной: необычайно живой, поэтичной и изысканно женственной. То была проза женщины, объятой всеохватным чувством, с душой, вечно пребывающей в трепетном предвосхищении. Может ли, — удивленно вопрошал я Эстлина, — столь эфирно–тонкое, столь ранимое мироощущение принадлежать живому существу? И он ужаснул меня ответом: «Нет, не может», и объяснил, что Райн Уилсон во всех смыслах погибала. У нее было больное сердце — совершенно безнадежный случай. Она могла умереть в любую минуту: по всем канонам медицины, ей давно уже не полагалось быть на свете.

Объяснение потрясло меня и разожгло страшное любопытство, так что когда Эстлин однажды предложил пойти вместе с ним отобедать в обществе Уилсонов, упрашивать меня не пришлось. Мы должны были встретиться в небольшом французском ресторанчике на Уордур–стрит — увы, давно закрывшемся — а по пути туда заглянули в паб принять стаканчик шерри. Именно там, предваряя встречу, Эстлин сказал мне, что в ситуации Уилсонов не всё, как у людей.

— Не всё, как у людей? — удивился я.

— Да, никто пока не разобрался. Видишь ли, они жили вместе до брака года три, оба писали для «Таймса». А потом вдруг поженились; и как только поженились — престо! — как только по закону поженились, мигом разъехались. Она сняла квартиру в Хэмстеде, а он — в Блумсбери. Раз в неделю они до сих пор устраивают прием на ее квартире. Но, насколько известно, не пробыли вместе ни дня. Он, вроде бы, ни за кем не приударил, она — тем более. Остались полнейшими друзьями — даже страстно преданными, но живут врозь. Она всегда называет его по фамилии: «Уилсон», и даже обращается к нему: «Уилсон». Черт–те что!

Я согласился и задумался. Может быть, спросил я, из‑за сердца? Слишком большая для нее нагрузка?.. Но Эстлин не согласился, впрочем, не совсем уверенно. Ему даже казалось, что с сердцем стало хуже после разъезда. Покачав головой, он изрек: «Муть какая‑то», и мы пошли на встречу с ними. Ни с того, ни с сего он вдруг добавил, что я ей должен понравиться.

Я ей понравился, а она — мне. С первого взгляда. Мне трудно описать впечатление, которое она произвела на меня — прежде всего, меня поразила ее немыслимо хрупкая внешность, хрупкость из иного мира, будто была она прозрачным духом или душой, уже покинувшей тело. Она сидела у маленького столика, за вазоном с папоротником, наполовину скрывавшем ее лицо. Ее карие глаза под прямой черной челочкой были круглы, как у куклы, и столь же напряжённы.

— Не похоже ли это на встречу в джунглях? — спросила она, еле заметным жестом указав на папоротник. Меня поразили эта сдержанность и ее странный довольно низкий и хорошо контролируемый голос, который, тем не менее, выдавал такое жгучее напряжение духа, какого мне прежде не приходилось встречать. В ее самообладании было что‑то настороженное и очень пугающее. Мне казалось, что я прежде не встречал человека, который бы вцепился в жизнь так осознанно. Казалось, она судорожно сжимает рукой крохотный сверкающий камешек, боясь в любой миг его выронить. А если удастся его удержать и не выронить, он может сгореть собственным живым огнем. Сидя рядом с ней, наблюдая за напряженной сдержанностью всех ее жестов и выражений, прислушиваясь к горячечному самообладанию ее речи, невозможно было сразу не разделить с ней этого странного отношения к жизни. Неощутимо для себя ты сам становился инвалидом. Пламень жизни неостановимо слабел, он слабел для каждого, но тем больше в нем было красоты и чистого совершенства; и ты входил в этот тайный заговор самоотверженных защитников драгоценного пламени.