II
Во время обеда мне почти не представилось возможности побеседовать с Райн, так сказать, «приватно»: разговор был общим. И не только общим, но и, как можно было ожидать, довольно литературным, и я, вынужденно, почти не принимал в нем участия. Уилсон поразил меня самоуверенностью, бесцеремонной развалкой и раздражающе подчеркнутым «оксфордским стилем». Сознаюсь, что я сразу невзлюбил его и счел довольно глупым. Я только недоумевал, чем это ему удалось привлечь столь тонкое создание, каким была его жена? Ведь он был груб и, я мог бы поспорить, бесчестен. Казалось, он постоянно хитрит и лишь представляется человеком от литературы. Мне подумалось, что громогласный энтузиазм — лишь уловка неискреннего человека, стремящегося произвести впечатление и придать себе убедительности. Неужели Райн всего этого не замечала? А может быть, напротив — всё прекрасно видела, и именно поэтому они разошлись?
Я вдруг обнаружил, что стал его оппонентом в разговоре, но не потому, что выкладывал какие‑то контрдоводы, а тем, что почти всё время молчал. Я нарочно довел до предела свою обычную немногословность и сдержанность, стараясь при этом высказываться всё более колко и кратко: я чувствовал — это именно то, чего она ждет и в чем нуждается. И был вознагражден: в тех немногих репликах, которыми мы обменялись, ее симпатия ко мне была несомненной. Помню, что когда Уилсон стал разглагольствовать о потрясающей пустоте Генри Джеймса и полнейшем отсутствии у него понимания человеческой сути, я дождался паузы и очень мягко возразил, что согласиться не могу, и что, напротив, Джеймс представляется мне прекраснейшим аналитиком взаимовлияния характеров, особенно в ситуациях отклонения от нравственной нормы. Райн взглянула на меня так, будто эта мысль явилась для нее откровением, и взгляд ее переполнился ярким светом радости.
— А ведь он именно таков! — шепнула она. — Никто ведь, ну, никто другой не смог создать столь затейливой красоты из радужных пятен нравственного распада!..
Не помню, что я ответил на это, может быть, и ничего не ответил, но ощутил себя в тот момент будто посвященным ею в рыцари, будто мы вдруг остались с ней одни, а ее муж «Уилсон» и мой юный приятель Эстлин куда‑то испарились. Я, наверно, покраснел, потому что внезапно почувствовал на себе ее невероятно проницательный взгляд, взгляд несомненного одобрения и восторга. Мы обнаружили, точнее, она обнаружила, что между нами есть связь, и мы станем друзьями. Несомненно станем. Нечто неуловимое возникло между нами, но было оно столь же «решенным», как если бы мы выразили его тысячей слов. И когда мы стали прощаться после обеда, казалось само собой разумеющимся, что она пригласила меня к себе на чай в следующее воскресенье. И была насчет этого очаровательно тверда, будто решилась показать, что не потерпит никаких глупостей. Обратилась она ко мне, а не к Эстлину (чем Эстлин был немало позабавлен), и мне первому она подала руку.
— Вы, конечно, придете на чай в воскресенье? И приходите, пожалуйста, с господином Эстлином.
Я пробормотал, что чрезвычайно польщен — мы улыбнулись друг другу — и тогда, опершись о руку Уилсона (сердце во мне заныло от такой картины), она повернулась и медленно вышла через стеклянную дверь на Уордур–стрит.
Эстлин улыбался сам себе и качал головой.
— Ну, ты потрясный парень, — сказал он, — просто потрясный!
— Почему вдруг?
Конечно, я прекрасно понимал, почему, но мне льстило услышать от Эстлина, какое необычное впечатление я произвел на Райн Уилсон.
— Ты, может, и не знаешь, — добавил он, — но ей чертовски трудно угодить. Она ведь сноб, каких свет не видывал, а кто ей не по вкусу — насмерть изжалит! Вот подожди… Застукает тебя, что ты восхищен не тем, чем следует!..
Я расхохотался с несколько тягостным предчувствием: я и сам предвидел для себя такую возможность. Да и как мне, дилетанту, продержаться на таких высотах? Недурно, конечно, разок влепить прямо в десятку насчет Генри Джеймса, но суть долго не спрячешь, вылезет, как пить дать, что не того я полета птица… А вдруг мы с ней как раз из одной стаи?.. Должен, увы, признаться, что было во мне достаточно тщеславия и надежды считать себя столь утонченной, богатой и изысканной особой, чтобы привлечь ее внимание. Так ли уж тщетны эти надежды? Ведь я ей понравился, она пришла в восторг от моего замечания, мы действительно нашли друг друга весьма необычным образом, и с какой пронзительностью она дала это понять. А я, должен сознаться, был этим всем чрезвычайно взволнован. Она, как ни посмотри, была самой замечательной из встретившихся мне женщин. Не знаю, как объяснить — дело было не в ее словах, а в том, чем была она сама, и как их произнесла. Обжигающая напряженность духа, оголенная честность восприятия, страшная невероятность ее столь живого и радостного раскрытия при том, что огонек жизни мог в любой миг угаснуть в ней — всё это при очаровательной и несколько странной внешности, кукольной серьезности лица и кукольных глаз, создавали образ не только пленительный — для меня он таил пугающую угрозу: я мог влюбиться в нее страстью глубокой и беспощадной.