Для Вашингтона писательство оказалось судьбой.
После школы он не захотел продолжать образование, сославшись на слабое здоровье, и его наконец оставили в покое, дав возможность заниматься тем, чем он только и мог заниматься, - литературой. Он писал стихи, театральную критику, юморески. Альманах принес ему известность, но все-таки звездный час Ирвинга был еще впереди.
Приятели Ирвинга, даже его близкие быстро перенимали американскую деловую хватку и шли в гору, он же с годами все больше тяготился этой пресной будничностью, этой меркантильной суетой. Своих средств у него не было, а когда в 1815 году потерпело жестокий урон основанное отцом дело, он, отправленный к английским компаньонам за помощью, очутился буквально без гроша в кармане, и тут уж пришлось писать для заработка. Но Ирвинга даже обрадовал такой поворот судьбы. По крайней мере никакие семейные обстоятельства его теперь не связывали. И можно было посвятить себя творчеству безраздельно.
В том, что это его призвание, Ирвинг не сомневался. Он ехал в Европу сложившимся писателем, у которого есть своя тема и свой герой. Тема наметилась еще в тех юмористических очерках, которые он писал для "Сальмагунди". Это была смешная книга: в ней рассказывалось о трех чудаках, которые любят собираться в старом загородном поместье и, вволю подурачившись, за ужином обсуждают городские новости, кстати или некстати припоминая курьезные случаи, приключившиеся с ними или с их знакомыми. Читателей забавляли несерьезные эти повести, порой напоминавшие едкий анекдот, и вряд ли кто-нибудь в ту пору заметил, что страницы, принадлежавшие Ирвингу, отличаются от написанных его братом и даже Полдингом. Те только развлекали или поддразнивали публику, Ирвинг делился с нею мыслями, еще не вполне определившимися, но настойчивыми и не лишенными тревоги. Ему, выросшему на воспоминаниях о безоблачной поре голландского правления и хорошо помнившему первые годы после американской революции, казалось, что страна меняется до неузнаваемости. А суть происходивших перемен смущала Ирвинга и внушала ему беспокойство.
На страницах "Сальмагунди" это беспокойство еще еле ощутимо, но со временем оно даст себя почувствовать очень ясно. И причин для него было более чем достаточно. В самом деле, отчего поколебались патриархальная прочность быта и простота нравов, когда президент каждое утро собственноручно привязывал свою лошадь к столбу, врытому в землю перед Белым домом? Отчего тускнеет красочная экзотика улиц, на которых еще недавно бурлила разноязыкая толпа жизнерадостных и добросердечных людей, теперь с головой ушедших в борьбу за власть и богатство? И почему такой унылой прозой обернулись высокие идеалы, провозглашенные героями войны за независимость? Почему кипучая энергия американцев уживается с плоской моралью накопительства, с нечувствительностью к подлинной красоте жизни?
По своим взглядам Ирвинг был никак не радикалом, а в старости - он дожил до 1859 года, когда уже давно не было на свете его более прославленных и более резких в своих суждениях литературных современников - Фенимора Купера и Эдгара По, - консервативные его убеждения вызывали только улыбку даже самых умеренных либералов. Но Ирвинг был замечательным художником, и как художник он не мог не испытывать разочарования в том разладе между патетическими декларациями 1776 года и реальной практикой буржуазного общества, который был слишком на виду уже и в его эпоху. Объяснить это противоречие он, разумеется, не умел, но чувствовал его остро и точно. И его раздражало, что жизнь в Америке делается все однообразнее, все вульгарнее по духу. Он с горечью убеждался, что романтика исчезает стремительно и безвозвратно. Недовольство настоящим вызывало у него, как у всех романтиков, тоску по прошлому, которое он подчас был склонен сильно идеализировать. Прошлое, американское прошлое, с детства им в себя впитанное и сулившее, по его ощущению, такие прекрасные перспективы всеобщего довольства и счастья, стало главной темой Ирвинга, определив тональность всего, что он писал.
Ну, а герой был найден еще на заре литературной деятельности, когда, мистифицируя читателей, Ирвинг вывел на сцену некоего Дидриха Никербокера, странноватого пожилого джентльмена, который в одно самое обыкновенное утро исчез из "Независимой Колумбийской гостиницы", не оплатив счета, зато оставив в номере два седельных мешка, набитых мелко исписанными листочками. Эти листки Ирвинг издал в 1809 году под заглавием "История Нью-Йорка от сотворения мира до конца голландской династии". Впоследствии Никербокер стал повествователем в нескольких наиболее известных исторических новеллах Ирвинга.
Вряд ли сам автор предчувствовал тот успех, который выпал на долю его "Истории". Хотя об этом успехе Ирвинг позаботился, как умел. В нью-йоркских газетах было помещено объявление, призывавшее помочь в розысках пропавшего Никербокера. А когда любопытство заинтригованной публики достигло апогея, появился на книжных прилавках томик, содержавший в себе шутливый рассказ о "многих удивительных и забавных историях", разыгравшихся на берегах Гудзона и в далекие и в сравнительно недавние времена. Книгу покупали так, словно в ней содержались самые злободневные новости.
И действительно, "История" была полна прозрачных намеков на современную общественную и политическую жизнь, остроумных наблюдений и ядовитых сенсаций. Ирвинг не пожалел сарказма, пародируя сухих педантов, подвизавшихся на ниве исторической науки. А попутно он высмеивал разного рода патриотические самообманы, делая это с непринужденностью истинного наследника прославленных юмористов XVIII века. Оправдывая истребление индейцев, утверждали, что аборигены обретаются в потемках язычества, и Никербокер комментировал: разумеется, их надо было обучить христианскому милосердию "с помощью огня и меча, мученического столба и вязанки хвороста". Кичились великой американской привилегией свободы слова, а Никербокер пояснял: в самом деле, замечательно это "право говорить, не имея ни собственных мыслей, ни познаний", зато в полной уверенности, что большинство всегда право.