Пятидесятилетний идеалист! Как будто война за независимость не дала достаточно доказательств, что торгаши легко расставались с честью, если вообще были знакомы с ней, но не с деньгами. Начиная от Йорктауна до мая 1782 года от всех штатов континентальная армия получила 5500 долларов, меньше ее расходов за день.
Йорктаун подвел черту под войной, хотя до официального мира между Англией и США было еще далеко.
Почему не диктатор?
Наконец, дорогой маркиз, я стал частным гражданином на берегах Потомака в тени моего виноградника и моего фигового дерева. Освободившись от грота военного лагеря и суеты общественной жизни, я утешаюсь тихими радостями, почти неизвестными солдату в его постоянной погоне за славой, государственному деятелю, посвящающему напряженные дни и бессонные ночи разработке планов в интересах благоденствия своей страны и, возможно, гибели других стран (как будто земной шар мал для всех нас), придворному, вечно следящему за выражением лица своего монарха в надежде поймать благосклонную улыбку. Я не только полностью ушел от общественной деятельности, но ушел в себя и с величайшим удовлетворением буду вести личную жизнь. Не завидуя никому, я преисполнен решимости быть довольным всеми, и мой походный приказ, дорогой друг, — «спокойно дожить остаток жизни и уснуть рядом с моими отцами».
В начале восьмидесятых годов XVIII столетия Соединенные Штаты явили редкое исключение в истории человечества — немало американцев не радовались неизбежному миру, а боялись его. Опасались все, кто так или иначе связал свою судьбу со складывавшимся единым государством, которое символизировал конгресс. «Статьи конфедерации», принятые и ратифицированные штатами, наделили его лишь тенью власти. Конгресс обанкротился, не было денег даже на оплату здания его казначейства!
С исчезновением военной угрозы должны были распасться узы, соединявшие тринадцать штатов. А как с финансовыми обязательствами конгресса? На руках были груды сертификатов, всевозможных расписок, по которым ожидали получить деньги великое множество людей — от бедного фермера, принявшего бумажку на выбор взамен пули от мрачных солдат континентальной армии, забравших у него сено, до богатых финансистов, открывавших (неосмотрительно, вздыхали они теперь) кредит воинству Вашингтона. Вдвойне огорчались самые предприимчивые, успевшие скупить горы сертификатов у мелких кредиторов конгресса за ничтожную часть их стоимости, но рассчитывавшие получить сполна.
В армии тревожились за будущее, пожалуй, еще больше. Офицеры и солдаты рассуждали — если конгресс не выполнял своих обязательств, когда республика находилась в опасности и нуждалась в защите, то с заключением мира армию распустят, бывшие офицеры и солдаты разойдутся по домам бедняками. Вашингтон предвидел такую перспективу даже для себя. Он пишет Лунду в Маунт-Вернон: «Я вернусь домой с пустыми карманами». Кто виноват? Вашингтон говорил Гамильтону, только что избранному в конгресс: «Половина всех осложнений, все трудности и беды армии коренятся в дурных последствиях слабой конфедерации».
Офицеры и солдаты громко роптали. Из Ньюбери под Нью-Йорком, где Вашингтон разместил штаб, он предупреждает Линкольна, занимавшего пост вроде военного министра: «Я не могу не опасаться, когда я вижу, что столько людей, обремененных тысячей воспоминаний о прошлом и ожиданием будущего, вот-вот выйдут в мир, мучимые нищетой и тем, что они называют неблагодарностью страны, в долгах по уши, не могущие принести домой ни полушки, растратив свои лучшие дни (а многие и имущество) ради достижения свободы и независимости своей родины... Терпение и долгие страдания армии почти исчерпаны».
Главнокомандующий, коль скоро боевые действия прекратились, лихорадочно искал, чем занять внимание людей на досуге. В лагере потребовал «элегантного» оформления палаток. Выдача новых головных уборов сопровождалась приказом по армии: «Надлежит быть чрезвычайно внимательным к тому, чтобы придать им вид единой военной формы, подрезав поля, нося надлежащим образом и украсив их так, как полагается». По воскресеньям, «дабы повысить мораль», предписывалось посещать религиозную службу. Это для души, для тела — многочасовая маршировка на плацу под звуки военной музыки.
Старослужащие получили право носить шевроны на рукаве. В награду «не только за выдающееся мужество, но и необычайную верность и любые важные услуги» солдаты пришивали на грудь мундира изображение сердца из «пурпурной ткани или шелка». Вашингтон назвал награду «значком за военные заслуги». Поскольку ее давали только солдатам и сержантам, Вашингтон оповестил — это доказывает: «дорога к славе в патриотической армии и свободной стране открыта всем». Первый орден, введенный Вашингтоном, был вскоре забыт и был возрожден только в 1933 году под названием «Пурпурное сердце».
Какое бы значение ни придавал главнокомандующий всему этому, в армии думали не о безделушках, шагистике и прочей военной мишуре, а о своем бедственном положении. В мае 1782 года восстание в полках из Коннектикута было предотвращено только казнью на месте зачинщиков. Это, однако, усилило озлобление в армии; Вашингтон отметил новый феномен, повергший его в ужас: «Если раньше офицеры стояли между солдатней и обществом и во многих случаях, рискуя жизнью, успокаивали опаснейшие бунты», то теперь они выражали такое же недовольство, как и рядовые.
Военным интеллигентам бунты представлялись бесперспективными, они изыскивали иные пути удовлетворения своих нужд и потребностей страны. Как и политики в Филадельфии, они приискивали прецеденты в истории для оформления американской государственности. Подняв борьбу за независимость, конгресс облек ее в форму республики. Почти семь лет республика испытывалась огнем, и армия могла судить по результатам — она, во всяком случае, находилась в плачевном положении. Полковник Л. Никола, автор первых военных наставлений в США, в мае 1782 года представил Вашингтону обширный меморандум, в котором утверждал: «Война показала всем, и в первую очередь военным, слабость республики». Нужно избрать иную форму правления. Если «некоторые люди настолько связали представление о тирании и монархии друг с другом, что их трудно разделить», то следует дать Вашингтону «какой-нибудь титул поскромнее». Никола тем не менее высказался назвать Вашингтона Джорджем I, то есть сделать королем. Никола не был одинок, идея замены республики монархией носилась в воздухе. Г. Моррис, например, писал в это время генералу Грину: «Наш союз может существовать только в форме абсолютной монархии».
Вашингтон не мог не видеть, что предложение Никола — пробный шар. Полковник лишь систематизировал взгляды, выражавшиеся многими. То, что предлагал Никола, — диктатура — противоречило убеждениям Вашингтона не потому, что он был сторонником истинной демократии, а того типа государства, который он почитал идеальным, — олигархической республики. При всей поверхности его знаний в области древней истории он твердо усвоил одно — империя погубила Рим. Теперь люди типа Никола предлагают погубить новый Рим, даже не приступив к его строительству на основе, несомненно, печального, но очень короткого периода испытания республиканской идеи на практике. Вашингтон считал, что ее нужно развивать в сторону укрепления центральной власти, а Никола стоял за прекращение всей работы в зародыше, уповая на мифические личные качества «короля».
Аристократ по убеждениям, Вашингтон не мог на равных рассуждать об этих высоких соображениях с рядовым полковником, но счел необходимым зафиксировать свою позицию так, чтобы в дальнейшем не было кривотолков. Вашингтон придавал столь серьезное значение делу, что в первый и последний раз за всю войну вызвал адъютантов и приказал им письменно подтвердить отправку ответного письма и завизировать копию, оставшуюся в делах главнокомандующего.
Он писал 22 мая 1782 года Никола: «Я внимательно ознакомился с мыслями, изложенными в Вашем письме, и вне себя от удивления и изумления. Заверяю Вас, сэр, ни одно событие за всю войну не доставило мне больше боли, чем Ваше обращение, из которого я узнал о существовании в армии таких взглядов, которые не могут не вызывать у меня отвращения и не исторгнуть у меня самый суровый укор. На этот раз я схороню их в тайниках моей души, если только новое возбуждение этого вопроса не сделает необходимым публичное разоблачение. Я ума не приложу, что в моем поведении могло побудить Вас обратиться ко мне с предложением, чреватым, на мой взгляд, величайшими бедами, какие только могут постигнуть отчизну. Если я не ошибаюсь в самом себе, Вы не могли найти человека более чуждого Вашим проискам... Так заклинаю Вас — если у Вас есть хоть капля любви к родине, заботы о самом себе или потомках, наконец, уважения ко мне, — изгоните эти мысли из своей головы и никогда не высказывайте ни от своего, ни от чуждого имени взгляды такого рода».