Когда наступил день принесения присяги президента — 30 апреля 1789 года, Вашингтон был зажат в стальные тиски тщательно отработанной процедуры. В полдень его вывели на балкон здания Федерал-Холл, на углу Уолл-стрита. Зеваки, переполнившие прилегающие улицы, торчавшие на крышах, высовывавшиеся из окон, увидели — Вашингтон при шпаге вслед за канцлером штата Нью-Йорк Р. Ливингстоном внятно повторил слова присяги. Хотя коротышка Ливингстон поднял библию сколько мог на вытянутой руке, Вашингтону пришлось нагнуться, чтобы коснуться губами переплета. Толпа неистово закричала, ударили пушки, зазвонили колокола, а Вашингтон, тесно окруженный должностными лицами, удалился с балкона. В большом зале он прочитал двадцатиминутную речь по поводу вступления на пост президента.
В общих фразах он призвал избегать в политике «местных предрассудков», заявил, что нужно дополнить конституцию тем, что стало впоследствии известно как «Билль о правах», и очень много говорил о Провидении, которое направит и наставит новую страну. Читал он скверно, своим обычным, удивительно слабым для крупного мужчины голосом. Сенат, ревниво относившийся к тому, чтобы никто не знал о происходившем на его заседаниях, постановил не вести пока протоколов. Поэтому описанию первых шагов Вашингтона на новом поприще историки обязаны заметкам сенатора У. Маклея, далеко не дружественно относившегося к президенту. Описывая первую речь президента, Маклей злорадно подметил: «Сей великий человек был взволнован и находился в более затруднительном положении, чем когда-то под дулами пушек и мушкетов. Он дрожал, несколько раз едва мог прочитать текст, хотя, надо думать, он много раз прочитал его раньше». Тем не менее присутствующие были взволнованы, было отмечено, что по завершении речи решительно все (включая Д. Адамса!) расплакались, вероятно от умиления.
Наверное, Маклей плакал со всеми, однако, когда в тот же день Вашингтону пришлось держать еще речь — в ответ на формальное заявление сената, сенатор был на страже и подметил решительно все. Вашингтон «вытащил бумагу (с ответной речью) из кармана камзола. Очки у него были в жилетном кармане, шляпа в левой, а бумага в правой руке. Слишком много предметов для двух рук. Он вертел шляпу так, этак, наконец прижал к левой стороне груди. Но он никак не мог изловчиться, чтобы вынуть очки из футляра, и наконец решил мучительную проблему, положив футляр на каминную доску. Приспособив очки на носу, что было нелегко, учитывая занятость рук, он прочитал ответ с терпимой точностью и без больших чувств». Маклей полагал, что Вашингтону лучше бы встретить сенат в очках, что «избавило бы его от неловких движений».
Если и проявилось у Вашингтона некоторое смущение, то оно быстро прошло — ему достоинства было не занимать. Он считал, что необходимо облечь пост президента величайшим достоинством. Откуда было взять власть авторитета в первые годы существования государства, созданного конституцией 1787 года, так пусть восторжествует авторитет власти! Конгресс создал для этого сверхдостаточные финансовые предпосылки — президенту положили неслыханное жалованье: 25 тысяч долларов в год (министр получал 3,5 тысячи долларов). Можно по-разному судить о том, был или не был доволен Вашингтон тем, что конгресс отверг его предложение — служить, как в бытность главнокомандующим, безвозмездно, но с последующим возмещением расходов. Недоброжелатели Вашингтона на этот счет сомнений не испытывали — они были убеждены: генерал был разочарован, ибо установление твердого жалованья будто бы опрокинуло его надежды извлечь выгоды на президентском посту. Все же это были домыслы, Вашингтон не собирался быть дешевым президентом не из личных соображений, а только потому, что ставил знак равенства между роскошью и достоинством главы государства.
В одном он был, несомненно, разочарован: обращение «г-н президент» сначала шокировало его. Вашингтон предпочел бы титул, сочиненный им в муках творчества, — «Его Высочество Мощь и Сила, президент США и протектор их свобод».
С самого начала Вашингтон постановил: президент не наносит визитов никому, а приглашает к себе только «официальных лиц и выдающихся людей». Республиканцы в недоумении протирали глаза — президент завел порядки, мало отличавшиеся от тех, которые, по слухам, царили при дворах европейских тиранов, не считавшихся, как известно, с подвластными им народами. Масштабы, конечно, были поменьше, но дух тот самый.
В самом деле, как происходил еженедельный прием у президента, продолжавшийся ровно час? Писал очевидец: Вашингтон «надевал костюм из черного бархата, волосы густо напудрены и сзади собраны в шелковый мешок, в желтых перчатках, в руках шляпа с полями, с кокардой и черным пером в дюйм. Брюки до колен (шелковые чулки) и башмаки с пряжками (из серебра), на левом боку длинная шпага с отлично сделанным и отполированным стальным эфесом. Камзол одет так, чтобы были видны эфес и часть шпаги, высовывавшиеся из-под фалд. Ножны из белой лакированной кожи.
Он всегда стоял спиной к камину и лицом к входной двери. Он встречал посетителя достойным поклоном, причем держал руки так, чтобы было ясно — за приветствием не последует рукопожатия. Во время приемов он никому не подавал руки, даже ближайшим друзьям, чтобы не делать различия.
По мере того как гости входили, они становились кружком в комнате. В четверть четвертого дверь закрывалась, и на этот день формирование кружка заканчивалось. Вашингтон затем обходил его, начиная справа, говорил с каждым посетителем, называя его по имени и обмениваясь считанными словами. Закончив обход, он занимал первоначальное место, а посетители по очереди подходили к нему, кланялись и уходили. В четыре часа церемония заканчивалась».
Верный Тобиас Лир облегченно вздыхал — долг выполнен, запирал двери, и они оставались в семейном кругу. Вашингтон немедленно превращался из напыщенного президента в живого, разговорчивого человека. Но стоило ему появиться на людях, как лицо каменело, спина выпрямлялась, и прохожие с благоговением взирали на первого гражданина республики, когда шестерка отличных лошадей тащила карету президента по скверным улицам Нью-Йорка. Громыхали колеса, блестел лак на стенках кареты, золотом слепил аляповатый герб на дверцах, а за стеклами — суровый лик президента.
Закоренелые республиканцы неодобрительно косились на роскошь (по тогдашним американским меркам), которой, как им представлялось, президент окружил себя. Карета — четыре лакея в ливреях на лошадях и козлах, еще два на запятках, — по мнению укрепившихся в республиканском образе мышления, давила пока хрупкую американскую свободу. Они забыли или не знали: так разъезжал плантатор в Вирджинии. И если ужасались расточительности главы государства, то Тобиас Лир знал лучше — к президентскому жалованью приходилось добавлять ежегодно пять тысяч долларов. Вашингтон не мог расстаться с привычками хлебосольного вирджинца. В доме держали 14 белых слуг и 7 рабов.
Приехала Марта, и появился повод каждую неделю устраивать вечера, где обстановка напоминала гостиную Маунт-Вернона. Напоминала до такой степени, что, по подсчетам историков, семь процентов жалованья президента шло на спиртные напитки.
На вечерах собирался высший свет Нью-Йорка, дамы, сверкавшие драгоценными камнями, в моднейших прическах. Было замечено, что Вашингтон, наскоро выполнив обязанности хозяина и быстро переговорив с мужчинами, уединялся в беспечном дамском обществе. Жена вице-президента Адамса Эбигейл очень скоро обнаружила, что мужем движут недобрые чувства, когда он за глаза обзывал Вашингтона «Его Величество». Побывав на вечерах президентской четы, она по-женски отметила: «Этот самый президент обладает такой счастливой способностью чаровать, что, не будь одним из самых добронамеренных людей, он мог бы стать опасным искусителем». И это о человеке, доживавшем шестой десяток!
Но, за исключением этих вечеров, где собирались избранные, Вашингтоны вели очень замкнутую жизнь. Марта писала: «Я живу очень скучно и не знаю, что происходит в городе. Я никогда не бываю в общественных местах. В сущности, я похожа на заключенного в тюрьме. Для меня установлены определенные границы, которые я не могу преступить». То был результат обдуманной линии поведения Вашингтона — недопустимо, чтобы президент был доступен всякому и каждому.