Выбрать главу

При всем том каждая повесть В. Быкова — закон­ченное и самостоятельное по мысли, по пафосу, по ис­полнению произведение.

Повторяется, но с новой силой и непосредственностью лишь вот это — близкое ощущение войны, фронта, ко­торое и читатель начинает воспринимать слухом, зрени­ем, кожей. Вещность, предметность мира в повестях В. Быкова — сильнейшее средство, способ эмоциональ­ного воздействия на читателя. Потому что это — вещ­ность, предметность войны, где все имеет значение, самая мелочь. Все приобретает какой-то острый, послед­ний смысл. Все: от грязных сапог на ногах бедолаги Чумака, в порыве благодарности за согревающий глоток водки обещанных им Васюкову ("В случае чего, так это... Пусть тебе будут"), до озябшей приблудной соба­чонки Пульки, которую Гриневич приказывает пристре­лить, чтобы не "демаскировала", на что у Ананьева вспыхивает догадка: "Или боишься: нас переживет!"

Эту быковскую содержательность, эмоциональность "вещного", предметного мира, того мира, в котором жи­вет солдат, мы уже отмечали, говоря о первых повестях В. Быкова.

Но в "Атаке" — своя мера глубины, эмоционально­сти. Мир здесь более текуч и подвижен в каждой кле­точке: каждая деталь (и мысль) соотнесена не только с другой, пятой, десятой, но с самим движением жизни, с беспредельностью. В "Третьей ракете" мысль (в каж­дой детали) более заострена. Зато в "Атаке" она развет- вленнее, богаче оттенками и возможностью продолже­ния, развития. Мысль, которая поднимается из глубины материала, всегда весомее: в ней "соль" самой реаль­ности.

При чтении "Третьей ракеты" нет-нет да и появляет­ся чувство, что люди не только живут, но как бы одно­временно и показывают нам, как они жили, что такое война.

Человек убит, а часы на его руке идут... А у этого в вещмешке собрано все, что даже живому не нужно, а тем более — мертвому... Соблазн такой мысли — острой, "напрямик" — появлялся у Быкова и когда он писал "Атаку с ходу". Но то, что в "Третьей ракете" вполне отвечало замыслу, главной проблеме, цели (протест против самой войны), в вещи более сложной по идее оз­начало бы, что "плуг пошел поверху". В одном из допе- чатных вариантов "Атаки с ходу" собачка действитель­но пережила всю роту (помните слова Ананьева?): Васюков смотрит на проклятую, зловеще безлюдную вы­соту, проглотившую роту, и видит Пульку, несущуюся вниз...

В ситуации, в характерах этой повести заложены "координаты", линии чрезвычайно богатой, разветвлен­ной идеи, не терпящей излишне прямых акцентов, кото­рые порой уместны были в прежних вещах.

Особенно многое прочитывается через образ Ананьева — самый сложный и емкий у В. Быкова образ коман­дира минувшей войны.

Все те качества, которые не находил Быков в раз­ных Сахно, Блищинских, но уже увидел (и показал ча­стично) в Карпенке ("Журавлиный крик"), в Щербаке ("Измена"), в Орловце ("Западня"), собраны, развиты, углублены и трагически заострены в Ананьеве.

Что он, кто он, Ананьев, в которого по-мальчишески влюблен ординарец Васюков, но которого и автор любит, хотя и не все в нем одобряет? Он не простой, Ананьев, и не просто его оценить: резкий, неласковый от тревог и "бессрочной передовой", грубый от окопов и умный от них же, беспомощный перед правописанием (война не дала доучиться), наивно самолюбивый, хитрящий в мелочах и прямой, честный в большом, главном, силь­ный перед врагом и несправедливостью, но вдруг непо­нятно слабый, пасующий перед "неприятностями с ты­ла", готов идти на большой риск ради спасения солдата-недотепы Чумака ("А что Чумак — не человек, по-твое­му?") и тут же бросает и Чумака и всю роту (и себя, конечно) на пулеметы, в заведомо безнадежную атаку...

Он пришел в войну, как и все, из довоенного, но один из тех, кого война забрала целиком. Не в том смысле, как Алешку Задорожного из "Третьей ракеты", который приспособился к войне худшими сторонами своей нату­ры и даже на войне живет в свое удовольствие, нахаль­но "сачкует" за счет ближнего. Нет, Ананьев трудяга военной страды, командир-труженик, но опять-таки осо­бенный. Не совсем такой, например, как бывалый кол­хозник Желтых из "Третьей ракеты" с его неподражае­мым "Дармоеды!" в адрес своих голодных подчинен­ных. Останься Желтых живой, он вернулся бы в свое село таким же деловитым, знающим свое назначение на земле крестьянином, каким уходил на войну.