Рыбак вернулся:
"— Кажись, порядок. Понимаешь, там хата. Послушал, будто никого...
— Ну?
— Так это, понимаешь... Может, я тебя заведу, погреемся, а потом...
Рыбак умолк в нерешительности, озабоченно поглядел в утренний простор поля, который уже был виден далеко. Голос его сделался каким-то неуверенным, будто виноватым, и Сотников догадался.
— Ну что ж! Я останусь".
В какой-то миг человеку (Рыбаку) показалось, что он и так слишком много сделал для другого (слишком долго был человеком). И хотя Сотников с готовностью соглашается в душе, что "и так слава богу, Рыбак для него сделал все, что было возможно", и пора "развязать ему руки", но именно здесь, в этот момент, проявилась разница между теми (седой полковник, а потом и Сотников), которые способны до самого конца оставаться людьми, и теми, кто в какой-то момент сам освобождает себя от этой нелегкой обязанности, поверив, что он и так "слишком долго" был человеком.
И тут уж Рыбак, сделав один отступающий шаг, неизбежно делает и второй: снимая с себя опасность, тяжесть долга, он вынужден переложить это на другого, на других — на Демчиху и ее детей.
Начинается своеобразный поединок между Рыбаком и женщиной, которая не только знает, какая беда грозит ее детям, если она оставит у себя раненого, но которая видит перед собой и другого человека, Рыбака, стремящегося убежать от той смертельной опасности, которую он же навлекает на ее дом, на детей.
"Все время, пока Рыбак бинтовал бедро, Сотников, сжимая зубы, подавлял стон и, как только все было окончено, пластом свалился на скамейку. Рыбак сполоснул в чугунке руки.
— Ну вот операция и закончена, хозяюшка!
— Вижу, не слепая,— сказала Демчиха, появляясь в дверях.
— А что дальше — вот загвоздка.— Рыбак с очевидной заботой сдвинул на затылок шапку и вопросительно посмотрел на женщину.
— А я разве знаю, что у вас дальше?
— Идти он не может — факт.
— Сюда же пришел.
Наверно, она что-то почувствовала в его дальнем намеке, и они пристально и настороженно посмотрели друг другу в глаза. И эти их продолжительные взгляды ска-зали больше, чем их слова. Рыбак снова ощутил в себе неуверенность — что и говорить: слишком тяжел был тот груз, который он собирался переложить на плечи этой вот женщины. Впрочем, она, видать, не хуже него понимала, какому подвергалась риску, согласившись с ним, и решила стоять на своем.
В довольно беглом, до сих пор ни к чему не обязывающем разговоре наступила заминка".
Рыбак тут ведет себя немного "по-бритвински". А дальше все получилось само собой. В окно увидели полицаев, со стороны кладбища идущих к хате.
Да, минуту назад Рыбак готов был оставить Сотникова одного, чтобы уйти самому от опасности. А вот здесь не поддался первому желанию, побуждению. Нет, нельзя о человеке судить упрощенно!
"Казалось, самым разумным было бежать, но он бросил взгляд на скорченного на скамье Сотникова, сжимавшего в руке винтовку, и остановился".
То, что происходит с Рыбаком дальше, тоже не характеризует его как человека трусливого, подлого, "предателя по натуре". Всего этого в нем нет. Но нет и еще чего-то, очень необходимого человеку в таких ситуациях, что было в том седом полковнике и что обнаружилось в Сотникове. В Рыбаке есть жажда жизни, готовность к борьбе, к схватке с врагом, к хитрости, к побегу — все это в нем есть. Нет, однако, того, что даже в старосте с его "Библией" заложено, присутствует,— способности оценивать себя, свои побуждения, свои поступки с высоты идеи, цели и смысла жизни. Оценивать, контролировать и тем самым не допускать себя к падению, к тому, чтобы переступить последнюю черту, за которой человек исчезает как человек.
Вот он, по дороге к виселице, произносит свое роковое "согласен", думая перехитрить врагов, пообещав служить в полиции.
И тогда Демчиха, несчастная Демчиха, увидав, услышав такое, закричала:
"— Ага, пускаете! Тогда пустите и меня! Пустите! Я скажу, у кого она пряталась! Вот эта! У меня малые, а, божечка, как же они!..
— Дурное болтаешь,— тихо, но твердо перебил ее Петр (староста).— Вспомни о боге.
— Так это... У Федора Бурака, кажись.