— Я требую обращаться на «вы»!..
— Не «требую», а «прошу», ясно? Наша служба. Алексеев, держит вас под наблюдением уже три года. Я изучил ваше дело. Хочу спросить несколько вопросов, так, личного свойства, философского, в известном смысле, значения. Этакий полудопрос, полубеседа. Согласны на такое?.. Заметьте, я не требую, а прошу. Поговорим просто так.
— Смешно звучит — «просто так», — хмыкнул Алексеев. — Это как? Без кулаков, без пинкарей сапогами, без карцера, без голода? Без этого фонаря, хотя бы? Я ведь даже не вижу, с кем говорю, как же мне «просто так» с вами беседовать?
— Да, конечно, это нелепость, — ротмистр погасил фонарь и снова с укоризной посмотрел на Ванага, направившего сноп света прямо в лицо Алексеева. — Уберите! В «Деле» написано, что Алексеев Василий Петрович с восьми лет учился в церковноприходской школе, с двенадцати — в ремесленном училище Путиловского завода, с четырнадцати — работал в пушечной мастерской означенного завода. Так? Так. Учился хорошо. Все это похвально. А дальше — скандал: с тринадцати лет распространитель противозаконных воззваний и листовок, большевистской «Правды». В четырнадцать — это просто нелепость! — забастовщик, в шестнадцать — член большевистской партии… Ребенок, мальчишка — и бунтовщик!.. Как это возможно?
— Очень даже возможно, господин офицер. Вы такой умный да старый, сами знаете — возможно. Не стану я говорить, а?
— Нет, уж скажи. Голод?
— Я ж говорю: сами знаете. Голод, а что же еще? Нищета. Троих сынов, братьев моих, маманя схоронила — отчего? От голода. Трое других выжили, мыкаются, едва живы. Сестра с ними. А я? Отчего из школы выгнали? Из-за Фукса. Мало молитвы петь до одури заставлял, так и бил жестоко. А мы — забастовку. Вот тебе и «до — ре — ми»… А на заводе — мастер был Тетявка… Тетявкин. У него поговорочка любимая была: «У меня с голоду не сдохнешь, но и досыта не поешь». Чуть чего — штраф, чуть чего — подзатыльник, а то пинок под зад — и вон с завода. Вот так, господин ротмистр. Вас годик-другой голодом поморить, так и вы революционером стали бы…
Иванов хмыкнул, покраснел; «Хамит, сопляк». Но промолчал.
— Выходит так: чтоб с голоду не сдохнуть — грабь богатых. Разбой это, а не революция, братец.
— Упрощаете, господин офицер. Вы Маркса, Ленина почитайте. Там сказано…
— Читал я вашего Маркса. И Энгельса, и Плеханова, и Бакунина, и Ленина читал. Головастые люди, право же. Но фантазеры. Вы словно с ума посходили с их фантазиями, а ваш Ленин посиживает то в Париже, то в Швейцарии, статейки пописывает, а вас — в тюрьмы… Что имеет этот человек по имени Ленин, призывая вас на борьбу с само-дер-жа-ви-ем, а? Ничего, кроме чернильницы, пера и тридцати пяти букв русского алфавита. Ведь вас, большевиков, единицы. Сколько вас на два миллиона жителей в Петрограде, а? Молчите. Знаю — несколько сотен. А работный люд, которого десятки тысяч, спит. На что тут можно рассчитывать? Против вас полиция, армия, пулеметы, пушки, миноносцы… Золото и бриллианты — казна… Царь, князья, дворянство, связанные кровными узами. Кровными, братец, то есть кровью, понимаешь? Это сила необоримая.
Алексеев слушал Иванова и не мог понять, куда он клонит, зачем весь этот разговор. Допрос есть допрос, тут выспрашивают, выпытывают, а не проповедуют.
— Если самодержавие необоримо, так стоит ли нервничать, господин ротмистр? Рабочие объединяются не по голосу крови, а по голосу идей, которые обещают нам счастливую жизнь, и этот голос все же сильней. Идеи большевиков разлетелись по России, народ просыпается.
Ротмистр дернулся.
— Идеи!.. Народ!.. Оставьте глупости! Одним заткнем рот хлебом, других купим, третьих пристращаем, четвертых — в тюрьму, а пятых — к стенке. Вот и весь ваш народ с вашими идеями.
Посмотрел на Алексеева с прищуром, столкнулся с упорным взглядом.
— В 1912 году, как написано в «Деле», ты имел от своей партии задание вступить в общество «Образование» и прибрать его к своим рукам, так сказать «обольшевичить». Где сейчас работают активисты этого общества? Скажешь?
«Ну, вот и начался допрос. Сейчас кликнет кого-нибудь», — подумал Алексеев. Встал. Ротмистр смотрел, не отрываясь, куда-то в переносицу, ждал. Не дождавшись ответа, заговорил снова.
— Ты один из организаторов забастовки на заводе «Треугольник», пишешь заметки в «Правду», распространяешь нелегальную литературу, работаешь в подпольной типографии. Где находится типография? Скажешь?
Алексеев молчал.
— В пятнадцатом году на Путиловском заводе тобой организованы подпольные партийные группы и революционные кружки молодежи. Сколько людей в кружках? Состав? Вожаки? Ну? Год назад тебя избрали членом бюро подпольного Нарвско-Петергофского райкома РСДРП большевиков. Назови фамилии членов райкома… Молчишь? Дурак. Ты же видишь — мы все знаем. Понимаешь, что сгноишь свою жизнь на каторге, а то закончишь на виселице, а? Ты о смысле жизни когда-нибудь задумывался? О том, чему и кому служишь, размышлял?
— Народу служим. — Алексеев удивился тому, как глухо прозвучал его голос. Прокашлялся, повторил громче: — Народу служим.
— Нар-роду! — хохотнул ротмистр. — Темень беспросветная, холопы, дворня, городская протерь — это народ? Им служишь?
— Ну, конечно, господин ротмистр, вы привыкли считать, что применительно к России слово «народ» и употреблять нельзя. Народ — это в Европах и Америках, куда еще ни шло… Но вот я, все мои предки, друзья — и есть те самые холопы, смерды, тот самый работный люд, который вы ненавидите. Им и служу.
— Народ… Что он тебе даст, твой народ? Богатства? Чины? Награды? Да он хоть знает ли, что ты ему служишь? Не знает и не ведает о том твой народ. А государь великодушен. Людей, которые верно служат ему, одаряет щедро. Стоит тебе оказать некоторые услуги и, честное слово, уже завтра ты будешь на воле и жизнь твоя пойдет совсем по-иному. Честное слово!
«Э-э, вон куда клонит господин офицер!.. В провокаторы вербует. Ну-ну, давай…» Алексеев усмехнулся остро, ланцетно.
— Честное слово жандарма!.. Смешно слышать. Знаем мы вашу службу и вашу жандармскую честь. Вон стены камеры, где сижу, они прямо кричат о вашей чести, кровью и слезами прекрасных людей кричат. Честь убийц…
Ротмистр взбесился.
— Ты что позволяешь себе, мерзавец!.. Жандарм — слуга Отечества. Скромный труд наш святым делом называется. «Святое дело сыска» — это слова самого государя Николая. «Святое»! Вот так. Не в игрушки играем — безопасность престола охраняем — что может быть выше? Да, порем, да, казним. А ты как хотел? И ты свое получишь, если дурака валять будешь. Видывал я всяких, не тебе ровня. Ломали. Теперь служат нам, да еще как. Ты думаешь, мы заговоры раскрываем, организации обезвреживаем колдовством, что ли? Нет, браток. Есть люди, которые долгие годы работают в ваших организациях. Они не только выдают таких, как ты, вредных для государства работников. Они пишут историю революционного движения, изучают его, так сказать, изнутри… А как же иначе? Ты Козлова и Кириллина помнишь? То-то…
Ротмистр гигикнул грубо, торжествующе.
Алексеев помнил этих молодых совсем парней. В пятнадцатом году они пришли в его подпольный кружок и так активничали, так старались… Потом родилось подозрение, что кто-то из них провокатор. Пытались разобраться — кто, но риск был слишком велик и из кружка вывели обоих. Потом они и вовсе куда-то пропали с завода. Значит…
— Да, да!.. — кивал Иванов. — Именно то, что ты думаешь. И не один из них, а оба… Козлов у вас, а у нас Шацкий, у вас Кириллин, а у нас Афанасьев. Так-то. Ваш брат о сыске по дуракам и держимордам судит. А сыск — это наука. Наука слежки, наука ловли, наука судейства и тюремного содержания, допроса, казни… Да-с, и казни тоже. А вершина этой науки — политический сыск, которому я служу. И смею уверить тебя, мерзавец, что и ума, и чести у меня одного хватит на всю вашу партию вместе с ее вождями, не то что у всего офицерства жандармского корпуса. И если у нас есть ремесленники, то это не значит, что в нашем деле нет своих гениев.
Подойдя к столу, ротмистр позвонил в колокольчик.