— Да будет. Не хотелось бы говорить об этом.
— Вот тебе и на… поговорили… излили душу… спасибо за доверие. — Ванаг смотрел обиженно.
Они стояли друг против друга — люди одного круга, одних убеждений и одних привычек, оба хорошо знающие правду политической жизни России, но у одного она уже вызрела настолько, что он мог сформулировать ее и высказать вслух, другой, бездумный и слепой, с удивлением слушал то, что говорил только что, да испугался договорить человек, которого он считал отчаянной храбрости смельчаком.
«А, скажу, черт с ним!» — махнул рукой Иванов.
— Ты говоришь вот: «К стенке бы этого большевичка». Поздно! Это надо было душить еще в семенах. Теперь это расстрелять нельзя. Что такое «это»? Социал-демократия, большевизм. Это факт, что в России есть уже политическая партия, которая состоит из таких вот фанатиков, вроде Алексеева, и которая ведет за собой — именно ведет! — огромные толпы. Алексеев и ему подобные — продукт ее работы, а теперь и движущая сила. Мы упустили эту партию, как ни стыдно это сказать. У них одна простенькая задачка, — Иванов хмыкнул. — Уничтожить царизм, монархию, а значит, прежде всего покончить с нами, ее охранниками. Боль-ше-вики! Не отдельные подстрекатели, как было еще с десяток лет назад, в старые добрые времена, а хорошо организованная партия с очень сильным, талантливым вождем во главе… Это уже не факт, а явление.
Знаешь почему я отпустил этого сопляка? Потому что он прав. Да, да, да! — он прав. Мне горько, мне кричать и плакать от тоски хочется, но он прав. В чем? Идею нельзя подстрелить, как утку, она бестелесна и всепроникающа. Идею может победить только другая, более сильная идея. А ее у нас нет. Религия? Она для самых темных и убогих. Ни один умный человек в России в бога уже не верит. Я не верю. Ты веришь? Врешь!. Монархия? Сама себя со свету сжила. Кто верит в царя, в его мудрость и справедливость? Я? Ты? Наши сиятельные начальники? Наши бессловесные подчиненные? Черта с два! Уж кто-кто, а мы-то знаем: все насквозь прогнило. А ведь мы — хранители престола.
Мы куплены сами, покупаем других. Что продаем, что покупаем? Души, веру. Там, где деньги, там нет веры. А что человек без души и веры? Дерьмо. Большевики же дают веру и надежду. На мир. На хлеб. На землю. На справедливость. И говорят при этом: «Не ждите, когда вам дадут их, возьмите сами. Ведь вас огромное большинство». Заманчиво до одури! «Заберите богатства у кучки богачей — ведь это ваши богатства!» Чертовски прекрасно — вмиг стать богатым. Умная и крайне опасная программа. Да что большевизм! Анархия и та более привлекательна, чем монархия. «Ах, Распутин, ах, распутинщина, они погубили трон!» Чушь. Что — Распутин? Эпизод истории. Вот нет его уж год с лишним, а что изменилось? Ничего.
Глубинное в другом. Забастовки, демонстрации, листовки. Пораженческие настроения, усталость солдат, дезертирство с фронта. Очереди за хлебом. Суть здесь. Молох революции просыпается. Поклонись ему, Борис Викентьевич, встань на колени и моли, чтобы оставил тебе жизнь. Что стрелять этого шпенделя с Путиловского? Он посланец революции и только. Убей Алексеева — на его месте возникнут другие. Не счесть числа голов, ног и рук у этой злой гидры, и потому она всесильна… С тем, что было, покончено. «Царь, царь»! «Боже, царя храни»!.. К черту! Нам бы не царя, а правительство с царем в голове, нам бы идею, ну, хоть одну стоящую идейку!
Иванов был словно в припадке, он кричал, шипел, рубил ладонью, бегал по кабинету и вдруг, взглянув на Ванага, осекся. Тот стоял бледный, и рука его шарила в кобуре.
— Ты что, идиот? Стрелять? В меня?! — Иванов взвизгнул, подскочил к Ванагу и влепил ему пощечину.
Ванаг опустил безвольно руки и замер, будто оглушенный. Ротмистр бросился в кресло. Потом вскочил, налил себе воды, залпом выпил стакан.
— Извини. Ты просил — я сказал. И будто легче стало. Что раскис? Отставить!
И, блеснув зубами в бешеной улыбке, не прощаясь, хлопнул дверью и поехал к себе, в охранку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Молодым сегодняшним трудно просто невозможно поверить, что социалистической революции, которую мы называем Великой Октябрьской и которая открыла новую эру в истории человечества, могло и не быть. Речь, конечно же, не о том, что ее могло не быть вообще, никогда. Революция в России была неизбежна, она должна была произойти рано или поздно: таков закон развития общества. Но — «рано» или «поздно»? Она случилась «рано», потому что ей предшествовали первая русская революция и Февральская революция.
Февральскую революцию начали, ее совершили народные массы. И не их вина, а беда, что на заседании Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 2 марта за предложение большевиков отдать власть Советам из 400 депутатов голосовало только 19. Это их беда, беда народная и всеобщая, стоившая крови и многих тысяч жизней, что в тот день Петросовет встал на позицию создания Думским комитетом Временного правительства.
Февраль исторически стал прологом Великого Октября, и потому он неотделим от него. Подумать только: в несколько дней сокрушена едва ли ни самая старая, самая прочная из всех европейских военно-феодальных монархий, совершен грандиозный по масштабам исторического времени скачок от абсолютизма и деспотизма к свободе и демократии. Менее всего склонный к мистицизму, предвидевший эту революцию, В. И. Ленин назвал ее «головокружительным успехом» русского народа.
Революционный взрыв именно 23 февраля 1917 года никем не готовился. Океан народного гнева неожиданно и стремительно выплеснулся из трущоб рабочих окраин Петрограда на площади, проспекты, улицы столицы и затопил ее. Народ уничтожал магазины, сотрясал дворцы. Куда, в какую сторону направит он свою всесокрушающую мощь? Куда повернут стволы своих винтовок, в кого станут стрелять солдаты? Грабь, бей, убивай, упивайся минутной безнаказанностью? А дальше? Дальше — виселицы, расстрелы, каторга. И тогда снова — рабство, нищета, голод…
Этого не случилось, потому что в России была горстка храбрецов, которых именовали еще не всем понятным в те дни словом «большевики». Да, это была только горстка — 24 тысячи человек на 178 миллионов российского народа, разбросанных по громадной стране: две тысячи человек — в Петрограде, шестьсот человек — в Москве, двести — в Киеве, двести — в Харькове, сто пятьдесят — в Самаре, пятьсот — на Урале.
Но эта горстка большевиков, ослабленная бесконечными погромами и арестами лучших вожаков, отсутствием в России своего вождя — В. И. Ленина, не плыла по воле волн событий, а направляла — и чем дальше, тем успешней — бурлящий революционный поток в русло действительно революционных задач: от «желудочно-стихийного» движения с требованием «Хлеба!» к лозунгу «Долой самодержавие!», к захвату политической власти.
Алексеев был той «единицей» из двухтысячной Петроградской организации большевиков, на долю которой выпала обязанность разжигать и укрощать страсти народной лавины, придавать взрыву масс революционную заданность.
Что случилось с городом? За те дни, которые Алексеев провел в тюрьме, Петроград, уже и тогда бурливый, грозный напряжением надвигающейся революции, изменился до неузнаваемости. Все тот же парад дворцов вдоль Невы, все те же проспекты и улицы, заводы и фабрики, те же сады, парки и золотые купола церквей, те же острые запахи снега и заводского дыма, особо вкусные после затхлого тюремного воздуха, но люди, люди — что сделалось с людьми? Их словно стало вдвое больше — такие резкие, смелые и отчаянные, будто пьяные от вина…
Куда идти от тюремных ворот — домой, на завод, к друзьям или в райком — Алексеев не размышлял: конечно, в райком партии, на Новосивковскую, в дом 23. Там, в скромненьком одноэтажном домишке с надежным выходом в сад, были его мысли, там привык он вместе с товарищами заваривать «кашу» — готовить забастовки, демонстрации, собрания. Скорей туда — к спорам, к речам, к бессонным ночам, к работе!..
А может, все же домой? Там мать… добрая, приветливая, вечно хлопочущая, спешащая. Для каждого находилось у нее ласковое слово. В поселке ее любили все. Даже урядник Нопин, который, кажется, и родился-то насупленным, с матерным словом во рту, и тот при встрече изволил молвить хоть и хмуро, но вполне благожелательно: «Здравия желаю, Анисья Захаровна». Как не любить ее ему, кого она не только на свет родила, но и выходила, хилого, болезненного, будто с того света вызволила?