Выбрать главу

Огонь в полицейском участке занимался быстро, и надо было спешно вытащить из него оружие. Один за другим ныряли в дым веселые, хохочущие парни, выбегали чумазые, с вытаращенными от удушья глазами, хватались за грудь, заходясь в глубоком кашле. Но все винтовки и наганы, патроны к ним уже лежали в куче, и их грузили в телегу, запряженную полицейским битюгом.

По дороге им снова встретились конные городовые, снова стреляли, но было видно, что просто для острастки. И также для испуга и поддержания собственной храбрости, а совсем не для того, чтобы ранить или убить, в воздух пальнуло несколько раз гордое своей победой войско Алексеева. Еще ни та, ни другая сторона не решалась пролить кровь, но все больше злобились, и было ясно, что это терпение до первого кровного случая.

У ворот Путиловского завода повозку с оружием окружила толпа рабочих, неведомо зачем собравшихся. Весть о том, что захвачено почти сто винтовок и столько же пистолетов с патронами, большинство восприняло с энтузиазмом. Раздались требования тут же раздать оружие, но Алексеев воспротивился: оружие взято по решению Петроградского комитета большевистской партии, а потому и вопрос о том, кому его дать в руки, решат большевики, их Нарвский райком.

Но толпа, до этого момента смирная, как говорится, «завелась», загорелась, будто костер от искры. Уставшие от безделья — забастовка продолжалась уже несколько дней, — люди были рады любому занятию, отвлекавшему от тревожных мыслей и предчувствий, бессознательно тянулись друг к другу, к единению, нуждались в ободряющем слове. Появились ораторы, зазвучали речи. Выступил и Алексеев, затем на грузовик взобрался Иван Голованов.

— От имени большевистской ячейки предлагаю создать Временный революционный комитет Путиловского завода. Восставший народ должен иметь своего вождя, свою заводскую власть!

Что тут было! Кричали «ура», качали Голованова и снова говорили. А народ все прибывал, уже несколько тысяч собралось. Потом разобрались по партиям: большевики — в одной стороне, меньшевики — в другой, эсеры — в третьей, анархисты — в четвертой и стали определять своих кандидатов в заводской ревком. Беспартийное большинство мерзло, матюгалось и торопило с выборами. Потом долго и придирчиво обсуждали каждого кандидата. Потом избирали. Потом решали, что должна делать заводская власть. Организовать боевую дружину — раз. Установить революционный порядок на улицах — два. Взять завод в свои руки — три.

Потом качали членов ревкома. Алексеев с хохотом взлетал над головами, а где-то рядом — временами он видел их лица — дрыгали в воздухе ногами и руками, норовя встать на землю, Иван Генслер и Иван Голованов. Да где там! Кажется, каждый из рабочих хотел прикоснуться к своим избранникам, к своей власти. Кажется, все понимали значительность момента, а все-таки кто-то должен был определить его.

— Пустите меня, пустите! — кричал Алексеев. — Я скажу, я знаю!.. Это важно!.. Пустите же!..

Его поставили на грузовик.

— Ну, говори — что ты знаешь такого важного?

— Товарищи! Товарищи! Товарищи!.. — Алексеев кричал и не слышал своего голоса. Постепенно тишина волной уходила от грузовика к окраинам толпы. И вот она воцарилась.

— Ну, говори же, Алексеев!

— Товарищи! На нашем заводе случилась революция! Этот завод — теперь наш завод, понимаете — наш. А мы — власть! Все на завод! Да здравствует революция!

И снова он еле слышал себя, а те, кто стоял внизу, и совсем не разобрали.

— Что он сказал?

— Революция! — катилось от одного к другому. — На завод!..

И грохнула «Марсельеза»… Нет, вы бы только слышали, как они пели, вы бы только видели эти лица!.. Лица людей, на которых еще минуту назад, казалось, на века застыла рабская покорность… Тысячи горящих и плачущих глаз, тысячи разверстых в песне ртов, тысячи лиц, светящихся верой. Нот, нигде и никогда вы не увидите больше такого, это можно поглядеть только раз. Это было такое таинство, которое случается лишь в момент причащения к святыне, когда свершается революция, когда человек постигает самого себя.

— На завод! — закричали задние. — Открывай ворота!

Но ворота были заперты, все калитки на замке.

— Ломай ворота!..

И под напором тысяч тел, таким напором, что трещали кости, железные ворота и дубовые калитки лопнули, будто парусиновые. Толпа черным потоком ворвалась на завод и замерла от неожиданности.

Завод стоял торжественный и тихий. Все дороги, крыши цехов, привычно черные от копоти и гари, были покрыты толстым слоем снега — ослепительно белого, искрящегося разноцветными блестками в лучах выглянувшего из-за туч в этот день солнца. Небо голубым куполом покрывало огромную заводскую территорию. Паровозы замерли, неподвижные. Трубы стояли бездымные. Прессы и наковальни дремали в безмолвии.

Алексеев огляделся вокруг себя. Вот его друзья и товарищи, знакомые, близкие и незнакомые. В глазах радость и волнение. Как их не понять? Люди встретились со своим кормильцем, с работодателем. Это только бездельники думают, что работой можно наказать. Для нормального, для рабочего человека сущее наказание — безделье. И придет еще время, когда за самые большие проступки человека будут наказывать отлучением от труда…

Пахло каленым железом, техническим маслом, охлаждающей жидкостью, и запах этот привел Алексеева вдруг в такое состояние, что ему показалось, что вот сейчас он не выдержит, кинется в пушечную мастерскую, включит свой токарный станок и пропади все пропадом — ведь он рабочий человек, он должен работать… Вспомнился учитель богословия и слова из Евангелия от Матфея: «Время разбрасывать камни и время собирать камни…» Увы, пока надо рушить.

— Эгей! — крикнул он. — Снимай, разоружай охрану!

Вечером собрались у Ивана Тютикова. Обсуждали прошедший день, строили планы, и все в них выходило хорошо. А потом Гришка Самодед предложил Алексееву махнуть на Выборгскую сторону. Посмотрим, мол, как там выборжцы… Но Алексеев-то знал: не в этом дело. Там, на Сердобольской улице, жила Настюха Ивлева, и Гришка был до беспамятства влюблен в нее. Алексеев отнекивался, по Самодед — черный как смоль, бородатый и впрямь похожий на деда в свои двадцать четыре — наседал, упрашивал. С чего бы? Друзьями они не были, так, товарищи… Часто сталкивались по партийным делам? Ну, и что? Алексееву хотелось спать, хотелось есть, а идти никуда не хотелось. Бухнуться бы сейчас на диванчик да задать храпака…

— Ну, а пошамать чего-нибудь у твоих выборжцев найдется? — спросил он у Самодеда.

— Да у нее завсегда что-нибудь… — выпалил Самодед с горячностью и осекся, поняв, что проговорился.

Оба расхохотались.

— Махнем, Василь, а?

— А, черт с тобой, махнем…

Жизнь брала свое и жить было хорошо. А все же тревога не покидала душу. Кашу заварили — ой-ой-ой! Только за разгром полицейского участка под расстрел можно пойти. А сколько их, таких дел, сотворили за эти дни… Но вкус свободы уже растаял на губах тысяч, уже испит был первый ее глоток и словно сильный хмель кружил голову — так отчаянно весело было на душе…

«Что будет завтра?» Было о чем тревожиться. Ведь и несмышленышу ясно, что вся сила, которой должна располагать власть, на ее стороне. На подавление революционного движения уже брошено 55 рот пехоты, 23 сотни и эскадрон кавалерии. С Северного и Западного фронтов в Петроград направлены две бригады конницы. Прибавим Петроградский гарнизон в 180 тысяч штыков, 80 тысяч полицейских столицы, в составе которых было более 5 тысяч городовых, специально обученных для борьбы с демонстрантами. Почти 300 тысяч усмирителей на 2 миллиона мирного населения…

Потому-то и спокоен так самодержец российский. Вечером того дня, 25 февраля, по дороге в штабной синематограф он диктует телеграмму генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же (не через два или три дня, немедля, завтра же, вот так! — И. И.) прекратить в столице беспорядки. недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».