Выбрать главу

Приспособил ботинок на стойке своей железной кровати, вколотил несколько гвоздей в подошву одного ботинка, другого, осмотрел — пока держит. Обулся, навернув на носки высохшие за ночь портянки, прошелся по комнате, попрыгал на месте. Вроде все ладно.

Глянул на часы — уже пять. Сейчас должен зайти Семен Краузе с товарищами.

Краузе Алексеев знал давно, по до недавних дней и не подозревал о том, что он уже десять лет как большевик, работает в подполье. А когда узнал, удивился — вот это конспирация! Был Краузе лет на двенадцать старше Алексеева, казался ему человеком пожилым и не без оснований: лицом Краузе выглядел на все сорок, молчалив, скуп на движения, во взгляде усталость и мука. Отчего? Поговаривали о какой-то страшной истории с его невестой, которую изнасиловал мастер цеха швейной фабрики, где опа работала. Не снеся позора, опа будто бы покончила с собой… С тех пор и стал Краузе молчалив и угрюм.

В дверь громко постучали. Вошел Краузе — небольшого роста, кряжистый, суровый. Тряхнул энергично руку Алексеева, внимательно глянул в глаза.

— Готов? Товарищи ждут внизу.

— Оружие брать? — спросил Алексеев.

— А черт его знает… Я вот взял. — И Краузе похлопал себя по животу: под пиджаком топорщился наган. — Как думаешь, к подъему доберемся?

— Надо…

— Еще как надо. Есть сведения, что на восемь часов утра назначено новое выступление волынцев.

Было темно и холодно. То быстрым шагом, то перебежками группа посланцев Путиловского завода двинулась к казармам Волынского полка.

— Как будем действовать? — спросил Алексеев у Краузе.

— Пустят в казармы — разойдемся по ротам, а там — по обстановке…

— А если не пустят? Ведь не пустят, точно, что тогда?

— У товарищей, — Краузе кивнул на шагавших рядом солдат, — заготовлены письма для солдат-земляков, знакомых. Там все, что надо, сказано. Они должны зачитать их в ротах. Люди верные.

— А если письма не примут? А если примут, да солдаты струсят и не зачитают их? Что тогда?

— Слушай, Алексеев, ты что заладил: «что тогда, что тогда?» — разозлился Краузе. — Тогда будем стоять и ждать, когда полк выйдет из казарм, а когда выйдет, обратимся к солдатам на улице…

— Офицеры не дадут говорить, перестреляют нас, Семен Иванович…

— Пожалуй, перестреляют, Вася, это верно. А что делать? Если не нас, то других… Такое у нас задание.

— Это верно…

И они ускорили шаг.

Еще издалека было видно, что окна казармы горят ярким электрическим светом. Краузе забеспокоился: до подъема было еще десять минут. Что случилось?

На проходной в казармы унтер, замещавший дежурного по полку офицера, к просьбам солдат-путиловцев «допустить повидаться с родней» отнесся с подозрением и с еще большим — к гражданским картузам Краузе и Алексеева. Выспрашивал фамилии солдат, к которым шли путиловцы, проверял документы, все это делал не спеша, с неохотой, одним словом, волынил. И вдруг отскочил назад с криком: «Руки вверх! Стрелять буду!», выхватил револьвер и было видно, что если ему не подчиниться, то он начнет стрельбу. Подняли руки, попытались заговорить, но унтер заорал: «Отставить разговоры! Стрелять буду!» И левой рукой начал ожесточенно накручивать ручку телефона. Время убегало и надо было найти какой-то выход. Какой?

А там, за матовыми окнами казармы, мелькали тени, слышались возбужденные голоса, раздавались команды. Там что-то происходило. Что? Краузе и Алексеев переглядывались, теряясь в догадках…

…А начиналось, происходило восстание Волынского полка.

Вчера, вернувшись со Знаменской площади в казармы, солдаты учебной команды, видевшие, как под их пулями со стопами и проклятиями падали замертво ни в чем не повинные люди, словно оцепенели. Совесть догнала их. Одни мучились содеянным молча, другие тихо переговаривались, но никто не спал и не мог уснуть, хотя было строго-настрого приказано к завтрашнему утру быть бодрыми и готовыми к новым делам. Что за дела предстояли, было ясно каждому — опять усмирять, опять карать, убивать.

Поздно за полночь к койке фельдфебеля Кирпичникова собрались взводные — «солдатские командиры». Долго и горячо шептались, едва удерживаясь от того, чтоб не заговорить в полный голос. Спорили, колебались, но в конце концов решили: первое — в народ больше не стрелять, второе — поднять роту на час раньше.

В шесть утра первая и вторая роты учебной команды были на ногах. Взводные командиры на собраниях взводов рассказали о ночном совещании и своем решении. Солдаты согласились с ним.

Тогда была дана команда «В ружье!». Солдаты быстро разобрали винтовки. Из полкового цейхгауза принесли ящики с патронами и инструктор Иван Дренчук выдал их каждому столько, сколько он мог взять. Патронами набивали сумки, карманы брюк и шинелей, а некоторые солдаты клали их даже за пазуху. Понимали люди: нарушение присяги, отступление от дисциплины карается строго. Случится поражение, есть лишь три варианта: расстрел, каторга или штрафная рота на фронте. Что лучше — не сразу скажешь. Оставалось биться до конца.

В семь утра команда построилась в образной и фельдфебель Кирпичников обратился к солдатам.

— Братцы, — сказал он, — там, на Знаменской, я говорил вам вчера, чтоб вы кумекали, в кого стрелять. Да не все скумекали, а неимоверный грех перед народом упал на всех на нас. Позор свой мы должны искупить сами же. Не будем больше стрелять в наших братовьев да сестриц! Не будем?

— Не будем! — выдохнули четыреста глоток.

— Мы пойдем теперь с народом и до конца. А другого выхода нет у нас, братцы. Будете ли слушаться моих команд?

— Будем! — гаркнули.

— А тогда стоять как и стояли «вольно», ждать, когда их разные благородии придут на развод, а когда они придут и ежели вы неудовольствие какое испытывать будете, то кричите «ура» и стучите прикладами об пол. Понятно?

И вытер большим платком пот с побледневшего лица.

Вскоре, к назначенному для выхода команды часу, явились офицеры. Во главе группы, в картинно накинутой на одно плечо николаевской шинели шел начальник команды капитан Лашкевич.

Человек жестокий, язвительный, злой, он не щадил никого. Старые солдаты, служившие с ним на передовой, рассказывали, что там, на позициях, он выставлял в наказание на бруствер провинившихся солдат как мишень для неприятеля, и те, кто не был убит за полчаса, сваливались в окоп седые, полуживые. Но и ему, кажется, вчерашний расстрел восставших дался непросто — лицо у капитана было помятым, опухшим и явно не от сна — он все еще не протрезвел, был взвинчен. Щеку подергивал нервный тик, да так сильно, что даже очки в тонкой золотой оправе подрагивали на его носу.

Подлетев к Кирпичникову, Лашкевич оглядел его пытливым и жестким взглядом, будто подозревая в чем-то.

— Ну, здравствуй, Кирпичников, — сказал, протягивая руку.

Кирпичников руки не принял, смотрел дерзко, с вызовом. Лашкевич подержал руку на весу одно мгновение, все понял. Крутнулся четверть оборота к строю.

— Здорово, молодцы!

Но вместо обычного «Здра-жла-ваш-ство!» грянуло дружное «ура». Лашкевич бешено зыркнул на Кирпичникова:

— Что это значит, фельдфебель?!

Кирпичников открыл было рот, но в это время из строя раздался выкрик:

— А не желаем больше стрелять в народ, вот что это значит!

Лашкевич метнул глазами вдоль строя. Кричал унтер-офицер Марков. Капитан подбежал к нему, схватил за отвороты шинели.

— Что? Что ты сказал, мерзавец?

Марков вырвался, выставил винтовку штыком вперед.

— Что слышали, то и сказал!.. Не подходите, уложу одним махом…

Лашкевич подскочил снова к Кирпичникову.

— Что — бунт?!..

— Ушли бы вы от греха, господа офицеры, неровен час… Не будем мы больше в своих стрелять, мы теперь за народ… — спокойно сказал Кирпичников.

Повисла недобрая тишина и стало слышно еле-еле, как где-то далеко, может, у преображенцев, а может, в Литовскому полку музыка играет марш «Прощание славянки». Некоторые из офицеров двинулись было к выходу.