Выбрать главу

— Ты слепой, что ли, Шевцов? Ты посмотри, что на улицах творится. Люди такие единые, такие сплоченные, словно все сплошь счастливые, ты видишь? Вера вере рознь. Да, мы верим. Но наша вера вытекает из жизни, из самой жизни взяты наши идеи, усек? Правила из жизни, а не жизнь по придуманным правилам. Вот где загвоздка и разгадка. Коммунизм — не «чистая» идея, не набор придуманных правил жизни, а сама жизнь, организуемая по естественным законам человеческого бытия. Да, идеология. Но научная — вот где вторая загвоздка, которую ты не понимаешь. Мы людям взгляд в будущее открываем.

Алексеев умолк, вдруг поймав себя на мысли, что это очень складненько у него все получилось. Шевцов нетерпеливо постукивал ногой по полу.

— Закончил? Теперь позволь мне продолжить свою мысль. Я главного не договорил. А главное — это то, чем кончает любая религия, идеология. «Счастливые люди»!.. «Энтузиазм, восторг»… Да так рождались все религии до единой — на восторге, на вдохновении тех, кто утверждал новую веру. И на крови тех, кого обращали в эту веру, кто еще не дорос до нее, кому она не нужна пока, кто вполне обошелся бы старыми догмами. Но такова уж сила новых идей — они хотят не просто жить, а именно властвовать. А где власть, там жестокость, принуждение. Забавные вы люди, большевики: говорите о свободе, боретесь за нее, а именно свободу и попираете. «Счастье»! Смешно! Разве можно сделать человека счастливым насильно, заставить испытать счастье? Вот ты можешь полюбить меня, если тебе прикажет даже твой Ленин? Не сможешь, потому что ненавидишь меня. Как и я тебя, впрочем… Но я отвлекся. Так вот: энтузиазма хватает ненадолго. Ведь нельзя всю жизнь жить в восторге, как и стоять на цыпочках. Рано или поздно нужно встать на полную стопу, вернуться к заботам о хлебе, об одежде, удовольствиях. Вот тут и начинается борьба между апостолами за сытую и почетную жизнь. А когда умрут ваши земные боги, а они умрут, как умерли Маркс и Энгельс, тогда начнется толкование их идей, которые скоро станут догмами, а место праведной жизни, которую ты сегодня ведешь, займут обряды, празднества. Все кончается лицемерием, ханжеством, падением нравов, что и означает приход новой веры, новой религии. Вы можете даже победить. Весь вопрос в том, насколько вас хватит.

— Ах, Шевцов, Шевцов, тебе бы в проповедники, в прорицатели… Обещаю тебе: нас хватит навсегда. Многое, конечно, изменится. На то и жизнь. А идеология, а вера наша коммунистическая останутся. И догмами не станут, потому что они ведь научные. А наука — она от жизни. Будет изменяться жизнь — будет развиваться идеология. Но она будет все та же, все о том же — о справедливости. Стремление же к справедливости вечно, как сама жизнь. Вот чему учат наши «боги». И я в эту идею верую.

— И в сплоченность вашу я не верю. Она, как и все, изнашивается. Не дай бог, победите, возьмете власть… Вот тогда все и начнется, когда станете делить «пирог», вот тогда и посмотрим на вашу сплоченность. Когда солдаты идут в бой, они ведь тоже сплоченные: впереди — победа, впереди — добыча. А как начинают дележ — хватают друг друга за глотки.

Ах, Алексеев, Алексеев… Смешон ты в своей вере. Словно слепой. Собственно, таким и должен быть, ведь ты фанатик.

Шевцов умолк. Он вдруг обрел равновесие духа, успокоился. Что ему, собственно, этот большевичок? Так, предмет для нравоучений. Ну, выступит, ну, покричит, да и успокоится. А за ним, Шевцовым, реальная власть — председатель ЦИК Петросовета Чхеидзе, министр и звезда первой величины Керенский, богатеи Нобель, принц Ольденбургский и иже с ними.

А у Алексеева мутнело в глазах от бешенства, рука сама собой не раз уже ложилась в правый карман пиджака на рукоятку нагана и он, опомнившись, выдергивал ее оттуда в опаске, как бы не натворить беды. Но он был доволен собой: Шевцов ясен до последней капли.

— Вот я смотрю на тебя, Алексеев, и жаль мне тебя. Ты ведь полуживой. Ну, подойди к зеркалу, глянь на себя. Не хочешь? Глаза провалились, впалые щеки. Бледен. Худ. Оборван. Грязен. И только глаза горят неестественным светом, говоря о том, что ты еще жив и ты здесь, на этой грешной земле, а не в мире ваших сумасбродных идей. Или и сейчас паришь? А между тем, наверное, уже давно готов чай… Дашенька, где же чай? — крикнул Шевцов опять в глубину квартиры.

— Не нужен мне твой чай, Шевцов. Ты вот что, ты веру мою не тронь. Не я святой, а она святая. И как угодно ты меня называй, хоть фанатиком, хоть еще кем, но я верую. Я за эту веру умру, а будешь травить — застрелю, как собаку, потому что это самое дорогое, что есть у меня на земле…

Губы у Алексеева дрожали, он побледнел.

Шевцов испугался. На Дашу, когда она вошла с чаем, глянул так, что она чуть поднос из рук не выронила.

— Ну хорошо, хорошо, Алексеев, не волнуйся. Мы же просто разговариваем, спорим, философствуем. Меня еще в университете называли «философ по натуре»… Допустим, ты прав. Допустим… Успокойся. Ты живешь ради будущих поколений. Ты веришь в эту идею, ты ей следуешь. Значит — это твоя философия жизни, твоя религия. Веруй, исповедуй, проповедуй, поклоняйся. Это твое право. Но!.. — Шевцов поднял палец, выдержал паузу, глядя на Алексеева в упор и очень серьезно. — Но! — повторил он. — У меня есть своя философия и свои боги. Имею я право веровать их учению? Имею. Я знаю, что большевики за свободу вероисповедания. Так позволь мне пользоваться этой свободой и жить по своим законам, быть апостолом своей идеи и бороться за нее…

Шевцов ходил по комнате, нервно ломал пальцы и говорил, говорил, останавливая Алексеева то взглядом, то рукой, когда тот пытался встрять в его монолог. Алексеев, наконец, понял, что теперь надо опять просто слушать: Шевцов не проповедует, нет, а исповедуется. Да и совсем небезынтересно было все, что говорил Шевцов. Он волновался, лицо его раскраснелось, черные волосы растрепались, и он отбрасывал их назад резкими взмахами растопыренной пятерни. Он был красив.

— Умные люди, Алексеев, жили на земле и до твоих вождей. Оч-чень много оч-чень умных людей!.. И они думали, находили свои ответы на вечные вопросы — о смысле жизни, смерти и бессмертии. Представь себе, очень разные, но подходящие для разных людей, ибо не может быть истины, которая бы устроила весь мир. Потому что он состоит из разных людей… Это очень просто — поделить его на рабочих, крестьян, кровопийц — буржуа и такую… так себе, дохленькую, болтающуюся между этими, как вы их называете, классами, прослоечку, то есть интеллигенцию, к которой я имею нахальство и честь себя причислять…

А можно поделить мир еще на сильных и слабых физически, сильных и слабых волей, сильных и слабых умом… Зачем делить? — природа изначально сама, без нас именно так и поделила людей! Причем так, что есть не просто сильные, а очень сильные, самые сильные, гиганты ума и духа, есть не просто глупые, а полудурки и полные идиоты, больные и калеки, развращенцы и подлецы. От природы, понимаешь? И среди рабочих, и среди крестьян, и среди капиталистов, и среди — увы! — интеллигентов.

Вы загоняете вопрос о смысле жизни в нравственную область и там ищете на него ответ. И будьте здоровы… Но человек — это сначала животное, биологическое существо, физическое тело, состоящее из молекул и атомов. Чтобы эти частицы жили и были здоровыми, их надо питать. Просто питать — это первая их потребность. Иначе они распадутся и нечто, именуемое живым человеческим телом, человеком, станет трупом…

Шевцов остановился, уловив усмешку Алексеева.

— Ты смеешься, Алексеев, будто тебе известно нечто такое, что мне не доступно, будто ты самого бога за бороду ухватил. Или я не о том? Да, пожалуй, я говорю не о главном. Так вот главное… Жизнь не имеет смысла. Смысл жизни — в самой жизни. Иначе говоря, бессмыслица есть главный смысл жизни и смерти. Бессмысленна любая жизнь, даже жизнь ради будущих поколений, бессмысленна любая смерть, даже смерть ради жизни любимого тобой человека или всего человечества. Ибо все все равно умрут. И потому глупо заботиться о будущем, страдать ради него. В будущем, когда мы умрем, нас не будет. Мы живем в настоящем, и надо уметь наслаждаться им, то есть жить. Вот единственно разумный способ заботы о будущем. Потому как, если ты здоров и весел, весел и здоров, то оставишь здоровое и веселое поколение после себя.