И вдруг — залпы. Вопли. Кровь. И лица мертвецов на полу покойницких Алафузовской и Ушаковской больниц, заиндевелые, торчащие вверх бороды, рты, открывшиеся для крика. И телеги, на которых закостеневших заставских мужиков, словно дрова, сваленных в кучу, развозили в санях по домам на ломовых лошадях. И городовые в длинных шинелях, сгребающие лопатами и скребками красный смерзшийся снег с мостовых.
С того дня и начал Алексеев слегка заикаться, особенно при волнении…
Усталость брала свое. Алексеев снова впадал в забытье. И снова ему виделись мать, сестра, братья, друзья. Он дрался из-за них с огромными мужиками, одетыми в форму городовых, которые стреляли в мать, и он кидался на выстрел и чувствовал, как пуля прошивала его тело, вздрагивал, вскрикивал, открывал глаза, таращился в потолок, понимал, что виденное — лишь сон, что он в тюрьме и завтра будет допрос, приказывал себе успокоиться и заснуть, чтобы быть на допросе сильным, но возбужденный мозг подбрасывал все новые картины…
На следующий день все боли и страхи перешиб голод.
Двое суток до ареста Алексеев скрывался у рабочего завода «Старый Лесснер» Ильина. Деньги совсем кончились. На завод «Анчар», где он работал после того, как был уволен с Путиловского, идти было нельзя — там его ждали жандармы. Дома у матери была засада. Приходилось рыскать по городу, прятаться у людей надежных, как Ильин, но малознакомых, стеснять их, питаться за их счет. Поэтому в первый день Алексеев сказался сытым и лишь слегка перехватил в ужин, а утром «заморил червячка» чаем да куском хлеба с маслом.
Приступы голода становились все острее. В животе урчало, резало, кололо, будто целый оркестр играл. Малейший звук из коридора или с улицы вызывал раздражение и ярость — так натянулись нервы.
Алексеев пил воду, но это не помогало, пытался отвлечься, думать о чем-нибудь другом, кроме еды. Он слышал, как разносили завтрак, но его камеру обошли. Надзиратель, проходя мимо, лишь заглянул в «форточку» на двери.
Нет, его не забыли, понял Алексеев, а просто проверяют на выдержку. Выкажи слабость — пищу, может, и дадут, но тут же применят другой способ издевательств. Надо держать характер.
С каждым часом все сильнее болела и кружилась голова. Когда прошло и обеденное время, Алексеев дотянулся до кнопки и вызвал надзирателя.
Вошел не тот солдат, что был вчера, а другой, невысокий, с широченными плечами. Лицо, обрамленное седой бородой, маленькие глазки под лохматыми бровями выражали недовольство. Вместо буквы «ж» он говорил «з».
— Чего надобно?
— Голова болит. Скажите, чтоб лекарств дали, — объяснил Алексеев.
— Лекарствов всяких не дерзим. Простой человек не долзен ими баловаться. Коли выздороветь, и так выздоровешь. А коли помирать — так и с богом.
— А почему еды не дают? — неожиданно вырвалось у Алексеева. Он тут же разозлился на себя. — Я не прошу, но все-таки — почему?
— Двое суток не велено давать.
Надзиратель взял зачем-то из угла мочальную швабру и вышел.
Голодать, значит, осталось недолго. Надо как-то занять свое время. Но как? Ни о чем, кроме еды, не думалось. Голод убивал всякую иную мысль. «Вот так и становятся идиотами, ворами, убийцами и рабами. За одно только право есть, есть для того, чтобы оставаться живыми…» — подумалось Алексееву.
Он снова позвонил. Открылась «форточка».
— Ну, что надобно?
— Мне нужны книги.
— Нет, этого никак нельзя.
— Почему?
— Потому как совершенно невозможно, запрещено.
— Почему запрещено? Почему здесь все запрещено? — закричал Алексеев. — Гады, звери!..
— Ты мне поори, поори! Я-ть-те… — Последовала длинная кучерявая брань.
— А вы мне не «тыкайте»! — кричал Алексеев, хотя сам понимал, что кричать не стоит, нельзя, что он сорвался… И все же кричал. — Вы обязаны мне говорить «вы»!..
— Ишь чё захотел! — гудел со злобой в «форточку» надзиратель. — А коль не полозено, так и не полозено. Сказут звать высочеством — буду звать. А сказут задушить, так и задушу.
Алексееву вспомнились кабаньи глазки, огромные, как лопаты, ладони рук надзирателя… Этот задушит.
Вечером, уже после того, как дежурный по этажу надзиратель в порядке предупреждения погасил ненадолго свет, что значило — до отхода ко сну осталось тридцать минут — в камере Алексеева открылась «форточка» и деланный дребезжащий голос пропел:
— Подайте милостыньку, Христа ради!..
— Поди ты к черту! — огрызнулся Алексеев, подумав, что это шутки надзирателя.
Но странный голос тянул:
— Христа ради… милостыньку… Христа ради…
Потом «форточка» захлопнулась. За дверью послышалась короткая возня, и все стихло.
В камеру заглянул надзиратель.
— Что происходит? — спросил Алексеев.
— Умалишенный это, — с готовностью ответил надзиратель. — С неделю уж как свихнулся.
— Разве можно больного держать в таких условиях, вместе со всеми?.. — возмутился Алексеев. — Его же в больницу надо!
— Надо, а как зе, да коек в больнице нету. Вот и пущаем но коридору погулять, поколобродить. Ничего, этот-то тихий… Покойной ночи…
В голосе надзирателя была издевка.
Все так же надсадно и хрипло, словно в пустой бочке, кто-то кашлял за стеной справа.
Сосед слева в очередной раз за эти два дня отстучал что-то ему, Алексееву, но тот не знал тюремной азбуки и не мог ответить.
Ночью Алексеев крепко спал. Вдруг прекратились боли в животе, притупилось чувство голода. Усталость физическая и нервная взяла свое.
Утром он смог сесть на кровати. Потом встал, не без опаски прошелся по камере. Умылся.
Принесли завтрак, и он, с трудом скрывая жадность, съел хлеб, выпил кружку чая.
Вскоре после этого у дверей послышались голоса. Первым в камеру вошел толстый офицер, скомандовал: «Встать!» За ним появился высокий дряхлый генерал в сопровождении двух младших офицеров. Генерал сонно посмотрел на фигуру Алексеева:
— Жалобы?
— В соседней камере больной, он кашляет!..
— Говорите только о себе.
— Тут держат сумасшедших!..
— Говорите только о себе. Жалобы?
— Меня два дня не кормили…
Генерал вопросительно посмотрел на офицера, должно быть, начальника тюрьмы.
— Мера пресечения, ваше превосходительство!.. — отрапортовал тот, выкатив огромный живот.
Генерал перевел взгляд на Алексеева.
— Меня били! — зло сказал тот.
— Больно?
— Больно!..
— Будет еще больней. Вы — преступник, закон переступили. Насекомые?
— Что — «насекомые»? — ехидно переспросил Алексеев. — Вы о тараканах и клопах?.. Их тут полно.
— Комары… Ах, да, сейчас зима… Душно.
Щеки генерала горели старческим румянцем, подбородок подрагивал. Не сказав больше ни слова, он повернулся и вышел.
Человек лежал на матраце без движения, будто спал. На нем были серые брюки, серого же цвета куртка с черными рукавами, серого сукна шапка с черным крестом наверху, огромного размера полусапоги. Выглядел он скоморохом, и это впечатление разрушало только лицо, покрытое буйной, смоляного цвета растительностью. Был он бледен, дышал тяжело. Лоб, глаза, нос, щеки усыпаны крупными каплями пота.
Его привели под руки два солдата. Надзиратель бросил на пол матрац, одеяло, другие принадлежности, положенные арестанту.
— Потеснись, — сказал он Алексееву. — Свободных камер нету. А до карцера он тут сидел.
Солдаты уложили человека на матрац, и все трое ушли.
Куртка, брюки, сапоги и даже руки арестованного были испачканы испражнениями и оттого в камере установился тяжелый смрад.
Алексеев намочил под краном свою шапку и обмыл сначала лицо и руки лежащего, потом принялся за одежду.