Это все — вопросы. Но каждое утро надо было слышать слова секретаря суда, обращенные к залу и подсудимому: «Встать! Народный суд идет!», говорить стандартное: «Прошу садиться. Слушается дело…» II никто не должен был усомниться в том, что ответов на абсолютное большинство этих вопросов ты не знаешь и вообще знаешь мало, ибо тогда скажут: «Какой ты судья? Какое право имеешь судить?»
Однажды он задал всю эту кучу вопросов заехавшему в суд Я. М. Свердлову. Тот выслушал его, буравя пристальным взглядом из-под стекол пенсне, и сказал всего три фразы: «Это хорошо, что у вас возникают такие вопросы: значит, в вас не ошиблись. Читайте, думайте. А пока судите по классовому чутью, по совести — по пролетарской, революционной совести».
В свою совесть Алексеев верил.
Так и появился над столом, за которым сидел суд, плакат: «Здесь судят именем народной революции по законам пролетарской совести и классового чутья». Это не вымысел, это — факт исторический. Такие же плакаты висели и в других судах Петрограда.
Совесть, чутье — эфемерные понятия, а вопрос шел о судьбе, а нередко и о жизни человека, которую легко «по нечаянности» отнять, но ни при каком старании нельзя вернуть ему обратно. Какой же чуткой должна была быть совесть Алексеева и каким совестливым — его классовое чутье! Иногда он чувствовал — ошибается, но решение — хочешь не хочешь — надо было принимать, а значит, приходилось ошибаться… Иногда хотелось спрятаться за расхожую в то время фразу: «Юридически, может, и неправильно, зато революционно», но его совесть, в которой сконцентрировалось, казалось, все яростное стремление многомиллионного рабочего класса к правде, честности и справедливости, эта совесть, от которой он страдал еще в школе и много раз в жизни вообще, теперь, в новых условиях, стала его богатством и критерием, по которому именно его, Алексеева, а не кого-нибудь другого из многих честнейших и преданных делу революции большевиков отобрали на эту работу, и та же самая совесть — этот беспощадный инквизитор — не давала ему покоя и сна, снова заставляла мучиться…
Каждый день Алексеев шел в суд с таким чувством, будто судит не он, а его судят. Он терзался, когда слушал показания — ну, как же так могло случиться, почему? Мучился, когда определял меру наказания — прав ли, не ошибся ли? Переживал после вынесения приговора — что скажут люди о твоей справедливости, Алексеев? Страдал за тех, кто осужден, хотя многие уже не стоили этого. Уже… Но они были люди, они могли стать прекрасными людьми, но кто-то изуродовал их, и вот теперь не кто-нибудь, а он, Алексеев, должен засвидетельствовать печальный факт, что их единственная и — увы! — неповторимая жизнь не удалась, не состоялась…
Алексеев был совестливым, он старался быть совестливым, и она, эта его совесть, заменяла ему порой тысячи свидетелей. Но почему именно он должен был решать это?.. Оказалось, что он имел и немало другого, кроме совести, что так необходимо судье… Еще совсем недавно он ругал себя, что его чтение книг беспорядочно. Теперь вдруг эта беспорядочность обернулась достоинством — ведь жизнь-то, поступки людей, они бесконечно хаотичны! И, казалось, совсем ненужные знания теперь прикладывались к самым неожиданным ситуациям, помогая объяснить и понять их. А это нередко значило — и оправдать поведение или решение человека. Подполье научило быть наблюдательным и осторожным, замечать мелочи, не спешить с выводами и в то же время принимать мгновенные решения. А допрос, а суд — это дуэль, это схватка… Пропагандистская работа в массах научила мыслить логично, говорить доказательно и конкретно… Дарованные природой задушевность, жестокая честность, поэтичность и страстность натуры — все теперь сгодилось в этом новом, судейском деле.
О судье Алексееве летела добрая слава, принимали его за большого грамотея и профессионала. И только сам Алексеев, все потому же, что был безмерно совестлив, знал, что новую работу ему надо постигать всерьез. Кто знает, может, это и есть его призвание, его судьба?
Тогда он и зарылся в книги, чтоб найти в них ответ на один вопрос: «Что это такое — юриспруденция?» Их были сотни, учебников, монографий и статей, он находил в них немало полезного, а все ж это были книги вчерашнего дня, и он был должен переосмыслить прочитанное, чтоб применить его к новым обстоятельствам…
С каждым днем он чувствовал себя все уверенней. Больших провалов не случалось, хотя многое зависело от того, кто присутствовал на процессе в зале. Если свои, рабочие — не страшно. Эти, если что не так, тут же поправят, подскажут, а ошибешься — простят. Страшны были другие, «бывшие» — мировые судьи, присяжные заседатели, адвокаты и прокуроры. Они едва ль не каждый день бывали в этом зале среди рабочих, солдат и домохозяек, злорадничали, ехидничали, а в общем-то хотели убедиться в единственном и самом главном — без них, без «бывших», новой власти не устоять, что отлаженное веками судопроизводство рушится — и было б слава богу! — ибо под его обмотками, под рукой ворья, грабителей и хулиганов, в хаосе и беспорядке погибнут «новые порядки».
Иногда в роли защитников здесь появлялись знаменитые адвокаты. И начиналась юридическая казуистика… То требование медицинской экспертизы для здорового «больного», доказательства «невменяемости» подсудимого. Метод защиты в таких случаях был один — запутать суд в процедурных вопросах. Истеричные дамочки и студенты-белоподкладочники бросались на суд и охрану, самочинно пытались закрыть заседание… А ты — судья, ты — совесть новой власти, но действуешь, говоришь от ее имени голосом твоей собственной совести…
Да, в этот маленький зальчик на двести мест, где теперь каждый день с утра до вечера заседал Алексеев, была перенесена вся борьба, что кипела на улицах города и фронтах войны, здесь продолжалась революция и уже шла еще не объявленная гражданская война. Здесь в непримиримой схватке сходились старые нравы и принципы только нарождающейся новой морали нового общества. Здесь бурлили кипятковые страсти…
Нет, Алексеев не мог позволить, чтобы «эти» порадовались. Тут речь уж не о нем и его чести, это было делом чести всей новой власти — судить справедливо.
В тот первый день своего судейства он только и понял, что за ношу взвалили на его плечи…
Алексеев готовился к нему, как ни к какому другому событию. Купил белую рубашку, взял напрокат у кого-то из друзей пиджак поновей. Речь для вступления написал и выучил наизусть.
Встал из-за стола торжественный и говорить начал торжественно:
— Граждане революционного Петрограда! Сегодня в нашем Нарвско-Петергофском районе, где сотни лет по рабочим спинам «ходили» нагайки казаков, где нас били в морду «фараоны» за самый малый пустяк или за ради собственного удовольствия, сегодня радостный и удивительный день. Вместо мировых судей и Правительствующего Сената начинает действовать суд народный… Начинает работу первый в истории пролетарский суд, суд свободный и справедливый. Сколько раз мы слышали. «Справедливость да царствует в судах!» Но едва ли можно было придумать горшую насмешку над справедливостью. Где, когда и кто видел ее в царском суде? Теперь же…
Его перебил злой и ненавидящий выкрик:
— Не смешите народ, гражданин… или как вас там… комиссар… Не мелите чепуху. Вчера вы были рабами царя, а завтра мы все будем рабами ваших Советов. Не трогайте святых слов «свобода» и «справедливость»!.. Творите ваш суд, а мы посмотрим, какая она у вас, эта «пролетарская справедливость»…
Того крикуна осадили, Алексеев упрямо договорил свою речь, и начался суд. Уже сразу возникли ситуации, в которых было легко запутаться. Алексеев просил помочь зал найти справедливость, ему помогали и, ко всеобщему удовольствию, все шло не так уж плохо, но крикуны, а их оказалось немало, измотали до того, что он велел милиционерам вывести их из зала. Уходя, они злорадно орали: