Он ждал Марию. И она пришла. Пришла, когда он лежал, забывшись тяжелым, полубредовым сном…
Подошла, приложила руки к его щекам, припала лбом к лицу, замерла.
Под белыми повязками будто светом полыхнуло во всю алексеевскую душу. Он замер. И так они молчали долго.
— Я совсем не могу без тебя, Василек. Совсем. Ни дня. Я не шла, я терпела, я мучилась, пока не поняла: больше не могу. Я пришла к тебе навсегда, как ты — помнишь, там, в Летнем саду? И не уйду от тебя никогда. А будет суждено умереть, так и умру вместе с тобой. Веришь?
Он молчал, гладил ее по волосам, прошептал:
— Ну, вот — я снова счастлив. Да, счастлив, даже в моем бедственном положении. И в самом деле: если человек слеп, глух или без рук, разве он не может быть счастлив? Я счастлив моей любовью, она заполняет меня до самых верхних берегов моей души. Я люблю и — боже мой, неужто правда? — я любим… Ты молчи, Мария, не перебивай… Возможно, когда-нибудь будет создана специальная теория счастья. А все ж и она не сделает всех счастливыми, ибо человек не бывает счастлив полностью и навсегда — оно убегает от него, его представление о счастье, и в этой погоне за ним человек и все человечество мчатся навстречу самим себе. Но эта наука в качестве главнейшей части своей поставит во главу угла несомненно любовь. Без любви человек никогда не получит — даже на миг! — представление о том, каким оно может быть, это счастье.
Через несколько дней повязки с глаз сняли. Сначала серым и размытым предстал мир перед Алексеевым. Но все же он видел!.. Прошло еще несколько часов, и окружавшие предметы обрели контрастность и цвет.
Дед Федор, рокочущий голос которого Алексеев слышал за эти дни всего несколько раз, оказался маленьким старичком с непропорционально длинными для его тела руками и неестественно большими ладонями. Учитель Поварков, который лежал на койке справа, оказался совсем молодым человеком, со страдальческим взглядом. Студент Володя смотрелся гимназистом, был длиннющего роста, тощий. Некто Мялкин, которого Алексеев уже ненавидел за его высказывания о жизни и большевиках, был именно таким, каким он его себе представлял: маленький, лысенький, дохленький, с длинными змеиными губенками, суетливый.
Зрение вернулось. И это событие переживал не только Алексеев, но вся палата.
А еще через несколько дней Алексеева выписали из больницы.
Он снова был в строю, вернулся вовремя.
18 февраля пришла тревожная весть: Брестский мир сорван, немцы идут на Петроград. Ночью 21 февраля Совнарком обратился к народу с написанным Лениным воззванием «Социалистическое Отечество в опасности!». На следующий день со всех сторон города к Петроградскому комитету ССРМ на экстренное собрание спешили представители районов.
Алексеев был собран, суров, говорил коротко. На лицах его товарищей лежала та же печать. Каждый сказал по нескольку слов, суть которых была одинакова: немедля всем разойтись по заводам и фабрикам, поднять на защиту столицы всю молодежь. Руководству ПК поручили написать воззвание к молодежи. И только разошлись, Алексеев вместе со Смородиным и Рывкиным принялись писать его.
Утром на стенах домов Петрограда белели листки:
«Шапка немецких бандитов — белогвардейцев приближается к Красному Питеру. Она несет с собой все ужасы капиталистического порядка и во имя восстановления этого порядка в союзе с русской буржуазией она кровью зальет улицы революционного Петербурга…
Революционная молодежь не может допустить гибели власти рабочих и крестьян… Вся петербургская революционная молодежь станет под развевающиеся знамена Красной социалистической армии. На смертельный бой с буржуазией зовем мы вас всех, молодые пролетарии Петербурга. Все на борьбу!.. Под красные знамена революции!
Да здравствует революционный рабочий класс и его социалистическая армия!»
Родилась идея: создать молодежный полк и там, на фронте, показать, на что способна революционная молодежь в борьбе с врагом. И был еще тайный смысл у этой затеи: Алексеев рассчитывал на то, что когда полк сформируется, ему удастся отпроситься вместе со всеми на фронт. Но затея осуществлялась трудно. Мобилизация шла в спешном порядке, фронту нужно было как можно больше полков, а какого возраста в них бойцы, значения не имело.
А все же отряд из членов ПК и районных комитетов ССРМ сколотить Алексееву удалось, но на фронт его не пустили — нужен в Питере.
И вот опять, в который уже раз, Алексеев на Балтийском вокзале: отряд из 109 парней и 11 девушек, самых лучших активистов союза, уезжает на фронт. Сказана прощально-напутственная речь и ноет ладонь от крепких рукопожатий. Петр Смородин, назначенный помощником командира по строевой части, отдавал последние команды перед посадкой в теплушки. Он бегал веселый вдоль строя с саблей на боку, путался в ней, придерживал правой рукой деревянную кобуру маузера, и нет-нет поглядывал в сторону Алексеева, который, обняв за плечи мать Петра, как мог успокаивал ее тем, что, дескать, это совсем не опасно — ехать на фронт, что это всего на несколько дней и скоро все вернутся домой, а сам-то знал, что впереди у ребят, надо думать, смертельные бои, что не все они вернутся назад, хотя в том, что вернутся, что скоро он обнимет своего друга, не сомневался.
Но они уже не увидятся никогда.
Через год, навоевавшись досыта, вернется Смородин в Петроград, станет секретарем Петроградского губкома только что созданного комсомола, в известном смысле его, Алексеева, преемником, а еще через два года — первым секретарем Центрального Комитета РКСМ. Пройдет немного времени, и назовут его замечательным человеком, а через несколько десятилетий напишут о нем и издадут в «Молодой гвардии» хорошую книгу в серии «Жизнь замечательных людей».
Алексеев не знал этого и с грустью смотрел вослед уходящему поезду: друзья-товарищи уезжали, а он оставался. Опять не сбылась его заветная мечта — уйти на фронт.
А друзья без тени сомнений и колебаний кидались в самую гущу классовой сечи, уезжали с песней «Соловей-соловей, пташечка», потому что еще не написал Дмитрий Покрасс свою «Комсомольскую прощальную», а когда он ее напишет, то это будет песня про них — первых молодых рабочих, выставивших свои кандидатуры на бой и гибель ради власти Советов. Уходили, расставались…
Это в те дни забелели на дверях райкомов листки с ныне знаменитыми надписями «Райком закрыт. Все ушли на фронт»… Жизнь союза молодежи на многих заводах и фабриках замерла, остановилась, и дело было не только в том, что на фронт ушла почти половина его состава, а в том, что ушли лучшие, самые боевые работники ССРМ. И снова Алексеев валился с ног от усталости, от недосыпания, но ранним утром все видели быстрого Алексеева, веселого Алексеева, брызжущего идеями и оптимизмом Алексеева. Его карие глаза смотрели в души людей честно и горячо, высвечивали глубоко. Его любили, ему удивлялись.
Вопреки всему и вся, жизнь продолжалась, она требовала и брала свое. Разве можно «закрыть» любовь?..
В те холодные и голодные, в те жестокие дни, когда брат шел на брата, а сын выступал против отца, когда было немало таких, кто не жил, а выживал один за счет другого, Алексеев и Мария поженились.
Они поселились в доме бывшего лесоторговца Захарова по Старо-Петергофскому проспекту № 27, в гостиной, обставленной роскошной мебелью. Было жалко ступать разбитыми и грязными ботинками на блестящий паркет, садиться в потрепанной одежде на обитые шелком диваны и кресла, есть воблу на инкрустированном столе, но что поделать — в этот дом из подвальных и полуподвальных помещений, окраинных «завалюх» были переселены многие работники Нарвско-Петергофского райкома партии и районного Совета. Новые соседи дома бывали так же редко, как и Алексеев, но все же иногда женская половина своеобразной «коммуны» собиралась у камина в комнате Алексеевых. А когда дома были еще и мужчины, тогда устраивались пирушки: ели «дурандовый бисквит» из жмыха подсолнечника, пили из жестяных кружек чай с сахарином. Мария набрасывала на плечи «Васенькину кожанку», забиралась с ногами в кресло, и в лучинном свете влажно светились ее глаза. Он пел — она слушала. Он молчал — она слушала. Он был рядом — она грустила: вот-вот уйдет. Он уходил — тосковала: сейчас, ну, вот еще немножко — и он появится.