В один из таких вечеров Алексеев вернулся домой после патрулирования. Мария встретила его возбужденная, с горящими глазами, в которых стояла нескрываемая радость. Он едва успел снять пальто и кепку, сесть к столу, как она поставила перед ним небольшой ларчик:
— Глянь-ка, Вася, что я нашла!..
И открыла крышку.
В наполненном доверху ларчике лежали драгоценности: кольца, серьги, золотые цепочки и еще какие-то украшения, названия которых Алексеев не знал.
Л1ария выхватила из ящичка серьги и ловко прицепила их к своим ушам, одела на пальцы одно кольцо, другое, повесила на шею тяжелый медальон с красивым камнем.
— Ну, как я тебе, а?
Алексеев любовался Марией.
— Теперь мы не будем голодать, Василек! — радостно сказала она. — Ты понимаешь?
Он понимал.
— Где ты это взяла?
— А вот где, смотри! Иди сюда!
Мария подбежала к камину.
— Ты же знаешь, из камина сажа все время летит. Вот я и решила сегодня его почистить. Укуталась в мешок, залезла внутрь и стала сажу соскребать. Смотрю, какая-то ручечка. Я ее повертела, да и перестала. А когда вылезла из камина, смотрю один кирпич как бы отвалился, висит, а внутри вот это… Да ты сам смотри, вот…
— Стой! — придержал Марию Алексеев. — Это надо немедленно сдать.
— Сдать? — В голосе Марии была растерянность.
— А ты что думала?
Он смотрел жестко, подозрительно.
— Я? Господи, да не смотри ты на меня как на врага революции! Я думала… ну, хоть часть, хоть небольшую мы можем оставить себе? Чтобы продать, а? Ты посмотри на себя, ты же еле живой.
Алексеев побледнел, опустил глаза в пол.
— Немедленно сними эти цацки. Ну!..
И, проследив, как Мария уложила серьги, кольца и медальон в ларчик, как захлопнула нервно крышку, сказал медленно, с ненавистью:
— Мы зачем революцию делаем? Я почему недоедаю, недосыпаю, по ночам по улицам шарашусь? Чтоб навсегда со всем вот этим покончить, чтоб вещи не разделяли людей. Разве ж суть людская в побрякушках, в этой мишуре? Разве я люблю тебя меньше без этой дребедени? Нет же! И наоборот, они пугают меня, отталкивают…
— Ах, Алексеев, а ты ограниченный человек, — перебила его Мария. — Ты разве не видишь, как это красиво? Разве красота не нужна нам? Почему вещи должны разъединять? Платье носят не только потому, чтоб тело прикрыть. Его еще стараются сделать красивым. Что видишь ты в этих вещах?
Мария распахнула крышку ларчика.
— Золото? Бриллианты? Да. Но ты глянь, сколько в них музыки, света, как они поют, эти вещи! А какие они теплые, чувствуешь? А людей, их сотворивших, их руки, согбенные спины и вдохновенные лица ты видишь? А теперь сомни все это в один комок — и он мне не нужен, разве для того и годится, чтоб хлеба купить… Нельзя смотреть на вещи узко…
— Ты брось мне затуманивать мозги, Мария! — зло выкрикнул Алексеев. — Мы, кажется, несколько по-иному видим мир. Я тоже кое-что вижу и чувствую… Например, я вижу кровь, которая пролита из-за этих побрякушек, чую запах пота, слышу стоны моих собратьев по классу, погибших из-за них. Это все вызывает у меня брезгливость и усиливает классовую ненависть к моим врагам.
Мария стояла, сцепив пальцы рук, смотрела на Алексеева с болью и сожалением.
— Боже мой, слова-то какие: враги… кровь… пот… классовая ненависть… Неужели это в тебе на всю жизнь?
— Да, на всю. И если тебя это не устраивает… А я свой класс и революцию ни на что не променяю.
Она стояла и ждала новых слов, но он молчал, и она молчала. А между ними стоял ларчик с золотом и бриллиантами.
— Я есть хочу, Алексеев, — сказала Мария. И заплакала.
— Я тоже, — ответил Алексеев.
Потом он взял ларчик и ушел.
Вернулся, когда Мария уже спала. Он положил на стул у ее изголовья пачку печенья и кусок колбасы, а сам, не раздеваясь, лег на диван и долго думал о том, прав ли он, что принес домой так много еды… Вчера вечером они с патрульной группой во время облавы на квартире одного бывшего генерала обнаружили целый склад продуктов. Реквизировали. Решили, что сдадут все до крошки: каждый грамм продовольствия был на учете, ибо подвоз хлеба в двухмиллионный город, который в ноябре был в четыре раза ниже нормы, в январе прекратился совсем. В феврале паек жителей города составлял от 50 до 200 граммов хлеба в день.
Теперь, после этой стычки с Марией, после того как Алексеев сдал ларчик в комендатуру, он зашел на генеральскую квартиру, где находился поставленный им часовой, взял печенье, колбасу и даже съел немного по дороге. Завтра надо сказать обо всем товарищам, и еще неизвестно, как они к этому отнесутся.
Контрреволюция переходила в отчаянное наступление. 20 июня 1918 года был убит любимец петроградских рабочих, пламенный трибун революции, редактор «Красной газеты» В. Володарский. Утром 30 августа в здании Петроградского ЧК убит ее председатель М. Урицкий. Не успел Ф. Дзержинский доехать из Москвы до Петрограда для расследования этого убийства, как стало известно, что вечером этого же дня эсерка Каплан тяжело ранила Ленина. Это были победы контрреволюции, которые стоили многих побед на фронте. Враги радовались. Но рано. В 10 часов 40 минут вечера 30 августа ВЦИК издал обращение ко всем трудящимся и принял решение о красном терроре.
Гильотина пролетарской диктатуры была заряжена энергией классовой ненависти к врагам и безмерной любви к своему вождю. «Ты должен жить — такова воля пролетариата!» — писали рабочие Ленину. Алексеев стал частью грозного орудия — он вступил в ЧК. Ночной работы намного прибавилось.
А вскоре он был назначен заместителем председателя Петроградского окружного совета народных судей, в задачу которого, согласно Декрету ВЦИК и СНК, входило рассмотрение дел, превышающих подсудность местного суда, иначе говоря, особо опасных преступлений.
Однажды в начале 1919 года в ворохе дел, которые теперь с утра до вечера приходилось Алексееву читать и от которых он, привыкший к живой работе с людьми, казалось, сойдет с ума, встретилось дело гражданина М. Н. Феофанова по поводу группового ограбления квартиры со взломом и применением насилия над ее хозяином — старым и больным врачом. Но не само «дело» было интересно, а фотография: на Алексеева смотрел жандармский ротмистр Иванов, два года назад допрашивавший его в тюрьме. Алексеев попросил доставить арестованного к нему. Утром следующего дня привели человека, одетого в потрепанную одежонку, заросшего буйной щетиной.
Алексеев ждал появления Иванова с нетерпением и даже злорадством. Да, он радовался зло — и что тут кривить душой? — в руки, наконец-то, попался тот, с кем спорили не о пустяках, а о высших политических и жизненных материях, кто стрелял в него — враг идейный, враг революции, личный враг, наконец. И когда Иванова ввели, он не отказал себе в удовольствии быть учтивым, почти галантным: вышел из-за стола, поздоровался за руку, сел напротив на стул в нарушение инструкций.
На лице Иванова не было ни страха, ни страдания, ни удивления, ни смущения. Ничего, кроме седоватой щетины. «Узнал или нет? — подумал Алексеев. — Кажется, не узнал». Спросил:
— Не узнаете, господин Иванов? Я — Алексеев. Помните: «Предвариловка», 1917 год, роскошный кабинет, едва отмытый от дерьма рабочий парень и наш спор о смысле жизни и прочем тому подобном?
Иванов бросил на Алексеева быстрый взгляд, но молчал.
— Размышляете о том, признаваться или не признаваться, что вы не М. Н. Феофанов, а ротмистр Иванов? Зря. Вы же понимаете, что на доказательство этого потребуется два-три часа, не больше. Знаете, почему я вас вызвал? Не верю, что вы пошли на ограбление просто так, а не по какому-то сильному мотиву. Здесь что-то гораздо большее кроется, чем уголовщина. «Святое дело сыска» и вдруг… Не вяжется. Будете говорить?