Трое ордынцев в белых балахонах, босиком, растерянно топтались на рогожке, брошенной на берегу, чтобы не грязнили ноги. Василий усмехнулся про себя: пожелали принять православие? Младенцев в церкви в купель погружают, а этих куда погрузишь? Приходится прямо в реку.
Возле воды установили столик-аналой, на нем — маленькое походное Евангелие в серебряном окладе, крест, горящая свеча. Возле крещаемых слева — восприемники, крестные отцы и матери, у каждого в руках тоже по свечечке с бледными, почти невидимыми в свете дня огоньками.
Крестить взялся сам Киприан, ему помогали два священника. Один из них, в белой одежде и нарукавниках, взяв кадильницу, покропил душистым дымом на реку и окрест, дьякон весело зарокотал ектению:
— Еже очиститься воде сей силою, и действием, и наитием Святого Духа… от всякого навета видимых и невидимых врагов…
— Знавали мы врагов видимых, знавали, как с ними управиться. Теперь приобретаем и пригреваем врагов невидимых, — тихо и злобно гудел над ухом князя Данила Бяконтов, пристально глядя на изжелта-посинелых ордынцев. Те беспокойно и беспомощно озирались по сторонам: незнакомая речь, холодно в балахонах этих, и толмач далеко, возле пламенеющего в толпе княжеского плаща трется.
— Ах, красиво! — восхищался Тебриз, склоняясь к другому уху Василия, — Великолепно и торжественно. Хорошая вера. Хорошо моим маханникам будет.
— Насмехается, иуда немаканая, — усиливался шипом Данила. — Над своими же насмехается, змей. Ползучей твари руби голову, пока ластится, а то укусит. Ты что, великий князь, забыл, что ли, все?
— Не боясь, возьми тварь в руку и обороти жало ее против метящих в тебя, — негромко сказал Василий, тоже рассматривая ордынцев, — Станут они теперь «маканцами», а «маханину», мясо конское, есть перестанут… В Орде отступления от веры им не простят, ходу назад не будет.
Помолившись про себя, пока возглашал дьякон, вступил велегласно Киприан:
— Тебе трепещут умныя вся силы, тебе поет солнце, тебе славит луна, тебе слушает свет, тебе трепещут бездны…
— Какие из них православные? — гнул свое Данила. — Они же ни слова не понимают, стоят, как овцы, кучей бессмысленной. Эх, великий князь, — горько помотал он головой, — скор ты на прощение. Издевались над нами, измывались, а ты их крестить.
— А не прищемить ли тебе язык, Данила Феофанович? — добродушно спросил Василий. — Помнится, очень нужные денежки ты промотал, камешки драгоценные, что нам воевода Петр дал, спустил, грамотку его потерял, и по твоей милости княжича московского за татя приняли, в крепости под стражей держали, а теперь все дерзишь и дерзишь, а я тебе прощаю да прощаю, а?
Бяконтов смолк, только сопел гневно.
— Не дыши мне в ухо! — с досадой одернул его Василий.
Все обдумал великий князь, ночью принял самовластно решение. Пусть глядят иноземцы — купцы да посланники королевств. Хорошее представление. Пусть разнесут по свету, как притекают ордынцы — заклятые враги — под руку московскую. Приятный пример.
— …И главы тамо гнездящихся сокрушил, еси змиев, — заключил между тем Киприан.
— А языку они научатся, боярин, — утешил Василий Бяконтова.
— Дмитрий Иванович доверил Переяславский полк в Куликовской битве воеводе Андрею Серкизову, крещеному татарину, — тихо напомнила стоявшая сзади Евдокия Дмитриевна.
Василий благодарно оглянулся на ее родные грустные глаза. Белолична княгиня от притираний и снадобий, какие наносит печальными перстами каждое утро. Но кожа все равно суха, и зримо покрывает ее тонкая сеть морщин-трещинок, как покрывает она со временем старый глянец писаных ликов. От белого убруса и жемчужного ожерелья с наплечниками мать казалась еще бледнее, а высокие сафьяновые каблуки делали ее выше ростом, неподступнее. Она стояла прямо, неподвижно, но он-то чувствовал в ней что-то надломленное. Так дерево срубленное держится последнее мгновение в гордом и болезненном трепете всей кроной, но еще один лишь толчок — и узкая полоса его коры оборвется, и оно рухнет с прощальным шумом.