И эти чудеса творил удалой молодец атаман Степан Тимофеевич Разин.
Алёна, жена его верная, истая, любящая, заждалась.
Ждала у ворот, томилась.
У окошка сидела, думала:
«Каким желанным войдет Степан в хату свою, как к образам обратится, станет на колени и помолится о посланных победах, о радостях возвращения. Как все помолятся. Как Сонюшка да Георгий крепко обхватят отца и зацелуют родного. Как она сама от слез встречных говорить не сможет, а только смотреть ненаглядно станет, пока-то ночь прийдет, чтобы приголубить муженька любимого, соколика ясного, самой судьбой приласканного. Как еще оглянет Степан хату праздничную, для него приготовленную, и за бережные заботы обнимет ее, счастливую».
Алёна и о том думала, как пойдет она со Степаном на берег Дона и там перед Доном родным простит ему грех великий — людскую молву о принцессе персидской, и все простит, что было да миновало, — лишь бы домой воротился желанным, с любящим сердцем. Да и что не простишь, если любишь и ждешь любимого.
И как не простишь, если сказочной неслыханной славой покрылось имя его атаманское по всей земле, а победы, громом прогремевшие, до небес вознесли эту славу.
И теперь не страшно стало слушать, да и привыкла к этому, как тутошние царские слуги пугали ее лютой расправой со Степаном, ежели он покаяние царю не принесет.
Не страшилась черного конца Алёна еще потому, что черкасским атаманом был ее дядя Корнило Яковлев — верный царский слуга хитрый, властительный, но свой человек, всячески оберегавший семью Степана, всяческие заботы приложивший к сохранению спокоя Алёны за судьбу Степана и тем заслуживший доверие Алёны.
Он-то, этот Корнило Яковлев, первый и сообщил радость:
— Ну, Алёнушка, родная голубушка, зажигай лампады, молись: весть пришла, что Степан наш домой едет.
Гостинцев, слышь, тебе, голубушка, да ребяткам возы везет. Да знаю, знаю, — не до гостинцев тебе, матушка, а до гостя возлюбленного. Ну, жди, жди его, красного солнышка нашего, навеки прославленного, победами огороженного.
С этой минуты Алёна встрепенулась ожиданьем.
Хату приготовила, шитьем убрала.
Ждала у ворот.
У окна сидела.
Томилась.
Зазывно смотрела.
Но тщетно глаза проглядела: муж вернулся, а к ней не пришел…
Не жена
Степан с вольницей остановился зимовать в городке Кагальнике, что на острове, недалече от Черкасска, основался.
Городок, по обычаю, удальцы земляным валом обнесли, частоколом огородили, пушки поставили.
Успокоились. Притихли.
Степан долго молчанным хмурился и, наконец, попросил Фрола сходить за Алёной:
— Проведи ее тайной дорогой, чтобы никто не видал, не знал, а то царская опричина Корнила Яковлева заклюет ее и детенышей.
Поздним вечером Фрол, переодетый странником, постучался в окно бодажком к Алёне:
— Христа ради, подайте убогому.
Алёна открыла окно, хлеб протянула.
Фрол и шепнул:
— Не бойся, — это я, Фрол, за тобой Степаном послан. Иди за мной с оглядкой, с остереженьем.
Всю дорогу болью неведомого билось сердце Алёны:
— Что будет…
В черную шаль с дрожью куталась.
— Что скажет…
Ноги подкашивались. Слезы жгли.
А когда вошла в горницу к Степану, взглянула на мужа круглыми голубыми глазами, — на порог опустилась, в глазах потемнело, будто под землю ушла, зарыдала, смолкла, белое лицо черной шалью закрыла…
Глубинно молчал Степан.
И это молчание рассказало им, как река жизни разделила их на два берега: на одном берегу — мир, покой и семья, а на другом — мятеж, бури и дело голытьбы. И видно, не сойдутся эти берега, покуда течет река, покуда не высохла.
Степан тихо смотрел на Алёну:
— Не тужи, не горюй, Алёна, не суди меня строго.
Я сам себя осудил. Вырвал из груди то самое сердце, что любовью называется, что к тебе крепким узлом было привязано. Вырвал, чтобы не знать себя человеком ветхим, человеком, любящим одного человека. Ой, надо до капли единой отдать всего себя с головой делу ратному, да так отдать, чтобы до кровинки последней в казну сермяжную было положено. Вот долю такую клятвенную принял на себя. И ты, Алёна, не суди, не ропщи, а смирись: отрешился я от тебя, от жены своей…
— Ой, беда, ой, что говоришь, ой, беда, — стонала Алёна, — да слыхано ли горе такое мученское. Таким ли ждала тебя домой.
— И дома нет у меня. Дом мой там, где победы наши живут.
— Али мало побед тебе, что таким злым, чужедальним воротился.
— Побед наших мало. Ужо весной на Москву за царской головой пойдем, по всей земле русской распластаемся — тогда успокоимся. А воротился я зимовать на Дон, и не со злом воротился, а с добром по разуму своему.
— Ой ли, добро это, ежели от жены отрешился, детей малых забыл, дом бросил.
— Детям малым судьба крылья орлиные даст, — вырастут сами: а ребят не забыл я. Видеть хочу их, детенышей моих, говорить с ними, чуять близко хочу, согреть и обласкать хочу, и около них сам согреться желаю. И ты, Алёна, приведи ребяток на место тайное, где укажем тебе, — там и свидимся. А ко мне нельзя — неровен час — соглядатаи царские уследят: беда вам потом будет, ежели случится что недоброе.
— Да кого боишься ты?
— Врагов много тут. Знаем. Царское правительство дюже наслало сюда, под Черкасск, скрытой опричины. Корнило Яковлев про то лучше нас знает и стережет нас, как добычу знатную, да только руки у врагов коротки, — не такие лбы мы расшибали.
— Дядя Корнило не выдаст — зря ты злодеем его почитаешь.
— Молчи, Алёна, не заступайся за Корнилку Яковлева. Никогда с Дону выдачи не было — это правда, а только не лежит у меня сердце к атаману Яковлеву, — уж больно он хитер да жаден и высокой чести добивается. Казаки не любят его и к весне сменят. Мы своего атамана поставим. А этот предать может.
— Ой, ой, какие наветы наговариваешь. Да что стало с тобой, Степан? Он ли, дядя родной, Корнило наш, не заботился, не печалился о нас без тебя, он ли не хвалился победами вашими, он ли не гордился славушкой твоей, он ли не радовался приезду твоему. А ты поносишь его врагом, злодеем величаешь. Ой, чтой-то ты чураться добрых людей стал. Али за то простить ему не можешь, что про княжну персидскую Корнило поведал всю правду, да об этом и без него все знают. Все осудили тебя за княжну. Только один Корнило утешал меня да просил этот грех простить тебе. И простила я, и злобы не таю.
— А что поминать лихом княжну персидскую, когда в Волге утопил я ее, любовь свою, да заодно и от тебя отрешился, чтобы не знать, не ведать в себе ветхого человека, сердцем в любви болеющего. Не для себя и не легко отрешился от любви, что жила во мне пленом сладостным и дороги-пути мои путала, а раз отрешился — так и быть тому. И ты, Алёна, уразумей и прости это. Я не враг, а верный друг тебе, и верным останусь. Ребяткам скажи, что скоро, мол, свидимся, что батько, мол, гостинцы принесет, пряников камышинских, сластей саратовских. А Корнилке Яковлеву не верю, и ты его остерегайся.
С поникшей головой, с душой, запертой на замок молчания, с сокрушенным сердцем вышла Алёна от Степана.
Фрол провожал.
Черные люди следили, черные люди стерегли добычу.
В душу змеей вполз
Корнило Яковлев тенью у ворот стоял.
Сторожил Алёну.
Как всегда, крепко сторожил, цепких глаз не спускал, острое ухо держал лезвием, на густой ус каждое слово наматывал, вздыхал часто и приговаривал:
— Господи, благослови. Господи, благослови.
А часто, беспокойно вздыхал оттого, что готовился знатным вельможей стать — почести благие получить: награду щедрую, золотую, да милость царскую.
Давным-давно неотступно сторожит Корнило Яковлев, следит за Алёной, ласково, по-родственному заботится.