Но потом, когда у меня появились три друга: деревенский парнишка Иоиль, из Озерной, собака Росс и дрозд Пич, я значительно расширил землянку и за эти два года мало-помалу довел свою берлогу до совершенства.
Вчера мы веселились целый день, как одичалые.
Празднество закончилось тем, что ночью мы зажгли большущий костер на полянке и с разбегу, с криком перескакивали через огонь все трое. Сначала я, потом Иоиль, за ним Росс.
И в конце концов я разошелся так, что выхватил из костра горящее сухое дерево, со свистом подбежал к высокому обрывистому берегу речки и вместе с огненным деревом спрыгнул в воду.
— Эй-й-о-о!
Иоиль и Росс были довольны не меньше меня.
Однако пришлось сушиться у костра до рассвета.
Иоиль и Росс скоро угомонились, а я сидел у костра, обсушивался, смотрел на огонь и, насвистывая, вспоминал добрым словом эти чудесные годы, которые так неузнаваемо изменили до последней капли мою жизнь.
Смутно вспоминались, как далекие дни детства, первые новые мои месяцы в деревне.
Ххо-о! Как это давно было.
Припомнилось смешное начало.
Из города я забрался прямо в глухую деревушку Озерную, оделся в деревенскую лопатину, обул лапти и стал учиться ходить по земле.
Да, да, я не умел ходить в лаптях без того, чтобы не заплетаться и не падать. А босиком не мог ступить двух шагов — кололо ноги, и я со вздохом садился на землю.
Надо мной сначала много смеялись, и по ночам я незаметно плакал.
Спал на сеновале или в избе, на полатях. Вставал с рассветом, как все. Работал, как другие, крестьянскую работу до заката.
И впервые тогда на руках появились мозоли, и здоровым загаром покрылись руки, лицо и грудь.
Там — пришла желтая, прозрачная осень, началась охота.
Целые недели я пропадал в лесу с ружьем; со мной была собака Росс.
Сперва было жутко по ночам. Привыкли.
Не раз нарывались на медведя, но благополучно давали тягу, так как с мелкой дробью нападать не решались и, кроме того, это могло бы нарушить наше мирное разгуливание по светлому осеннему лесу.
Там — пришла зима с грустным северным снегом, и мы засели в избе зимовать.
Я занялся тем, что устроил нечто вроде школы: учил грамоте ребят, возился с ними, беседовал с мужиками о разных вещах. Дела было достаточно.
По воскресеньям, бывало, с парнями отправлялись на лыжах в лес или на санках катались с гор.
После Рождества прибывали дни, и в сердце зарождались неясные пока, но радостные, весенние желания.
Я люблю русскую, глубокую, красивую зиму, но люблю также и голубую весну, люблю разудалое, праздничное лето; впрочем, и желтую, прозрачную осень люблю я, да.
Отвеснилась весна — пришло лето. Лето!
Однажды мы из-за сильного ненастья заблудились в лесах с Россом и плутали несколько дней, пока, наконец, в первое прояснившееся солнечное утро выбрались — вот сюда.
Я увидел эту рыбачью землянку, осмотрелся кругом, спустился к речке, выкупался за здоровье рыбака, который оставил землянку, выстрелил два раза в воздух и крикнул своему Россу:
— Эй, товарищ, этот старинный замок, что вырыт вверху под песчаным откосом, отныне завоеван нами и нам принадлежит. Да здравствует наш замок! За его пью счастье!
Я выпил воды, и мы отправились за третьим товарищем — Иоилем в деревню.
Помню: на другой день вечером мы были все трое уже здесь и отчаянно справляли новоселье.
С той поры прошло два лета. Два чудесных лета, как два царства лучезарных сказок.
Эх, черт возьми, что это были за сказки — лучше, светлее одна другой.
Мы искренне полюбили землянку, как родную старшую сестру, и не покидали ее.
Только зимовать уходили в деревню да, разве когда начиналась страда, мы ненадолго отлучались на полевые работы, после которых приносили домой счастливую усталость и массу добрых крестьянских пожеланий.
Силач и здоровяк, я любил работать за троих и трудился с наслаждением. Мозоли не сходили с ладоней.
Хха-ха! А три года тому назад я учился ходить по земле и падал.
И был худой и длинный, как дранощепина. Да.
Костер пылал меньше. Иоиль и Росс храпели. Руки мои сами привычно подкладывали сучья, а глаза задумчиво смотрели на огонь: это в нем переливались разными огоньками мои воспоминания.
Хотя я довольно обсушился, но спать не хотелось, да и не стоило. До рассвета оставался час — не больше.
Тихо припоминалось другое…
В общем, конечно, новая жизнь текла полно, разноцветно, празднично, но были и редкие будни.
Правда, они быстро исчезали, но будни все-таки были. И я ничуть не сожалею об этом, нет, нет.
Напротив: это всегда доставляло мне своенравное удовольствие и, может быть, дополняло меня.
Бывало, тихие, печальные глаза лесного вечера встречались с моими задумчивыми глазами — тогда мы садились куда-нибудь на высокий бережок и вместе грустили каждый своей грустью.
Над головой парами пролетали дикие утки.
А со мной не было моей милой.
Не было около Майки моей. Да, Майки — так называл я ту, которую любил в мечтах, — не было около…
Но я не жаловался, сохрани боже, и ни единого упрека не бросал судьбе, нет.
Я только просто думал о Майке, потому что любил.
Любил и ждал.
Верил, что придет она. И ждал.
Грустил, но не жаловался. Разве я был одинок? О, слава богу. Я давно потерял представление об этой немочи.
Но грустил, но томился оттого, что слишком был богат счастьем и не мог разделить его с той, которую звал: Майка, Майка…
Чуточку брезжило. Над росной землей колыхались легкие туманы. Больше ни о чем не хотелось вспоминать.
Я притащил еще сучьев, жарче запалил костер и стал распевать во все горло самые веселые песни.
Я люблю всматриваться в спокойную даль небес и мечтать о разных вещах, возможных и невозможных.
Мне всегда кажется, что это оттуда — из голубой неподвижности спускаются на землю розовые, еще молодые надежды и лучшие мысли о будущем.
Да, я люблю безоблачную глубину.
Но еще больше я люблю иногда смотреть на какую-нибудь простую, обыкновенную вещь и думать о том кусочке жизни, с которым она была когда-то близко связана. Даже не надо думать, а только — смотреть на вещь, и она сама каждым углом, каждой морщинкой своей расскажет все, что знает.
Вот сейчас я сижу на пороге землянки и починяю охотничьи сапоги, которые поистрепал еще на весенней охоте, — в последний раз тогда обувал их.
Починяю — сбоку у задника пришиваю дратвой заплатку, — смотрю на морщины сапог, и мне так ясно, так живо вспоминается весенняя охота, точно вот только намедни я дня на два уходил на высокую рёлку, на глухариный ток.
Помню, токовало помногу, штук по сорока, а я сидел в скраду и постреливал.
А вечером, как будто вчера это было, после заката стоял у заречной опушки на тяге вальдшнепов. Тянули слабовато.
Вспомнилось, как встретил на тяге другого охотника — зареченского мужика Ефима: он тащил меня на косачиные тока, но я, к его недоумению, решительно отказался от этой охоты.
Да, из всей дичи с каким-то необъяснимым добрым чувством я всегда относился к косачам и никогда не стрелял их. Даже тяжело было слушать, когда кто-нибудь из охотников говорил иной раз о том, что там-то был убит косач.
Точно тогда говорили мне: там-то был убит твой друг…
О, зато с каким удовольствием всегда я стоял на тяге вальдшнепов. Стоишь, бывало, где-нибудь на опушке или на просеке, ждешь и чутко прислушиваешься, присматриваешься.
Вот-вот, — стучит сердце, — вот-вот…
А на весеннем высоком небе еще горит молодой догорающий вечер. Над дремлющим лесом проносится холодноватый, сырой ветерок.
Ноги начинают уставать и мерзнуть.
Вот-вот… — стучит сердце, — вот-вот…