Выбрать главу

Впрочем, там муравьиная куча.

Ну, значит, под другой…

Как на молитве стоит лес и слушает святую тишину, наполнившую мир.

Дымятся дальние горы.

И над горами высоко в небе белеется одинокий полумесяц, точно парус… Кто там катается?..

Чу, где-то далеко, еле слышно перекликнулись горластые петухи.

И снова чудесное безмолвие.

Радостно пробиваются сквозь просветы вершин алмазно-пыльные струи солнца.

Радостно звенит голубой простор и манит в свое царство.

Радостно и гордо обняла землю красота молчания.

Радостно глаза целуют все, что видят.

Лежу на полянке и сознаю, и чувствую только одно, что вот-вот я сейчас оторвусь от земли и буду летать и буду летать, пока не устану…

И верю, даже верю, что в самом деле это может сейчас со мной случиться, и от одной только мысли в восторге замирает сердце…

Может быть, вот-вот… И жду…

Изредка я навешаю деревню, свою Озерную, чтобы попроведывать крестьян, потолковать, посмотреть огороды, полюбоваться полями.

Вернее сказать, я навешаю деревню, повинуясь какой-то могучей внутренней силе, которая неудержимо влечет меня к деревенским полям, к мужицким, простым избам.

Кроме Озерной, я один раз побывал в Заречной — да и то заходил в страдный день и никого не видал; больше не ходил никуда.

Впрочем, близко деревень не было. И главное, не хотелось уходить никуда. Зачем? Места и счастья мне хватало здесь вполне.

В Озерной на меня смотрели как на своего мужика-однодеревенца и обращались ласково, по-свойски; меня это очень радовало, и я глубоко благодарил всех в душе за ласку. Крестьянки потчевали наперерыв горячими шаньгами с творогом, сулили баскую невесту.

В Озерной мне знакома была каждая полица, каждый уголок двора.

Ну еще бы: во-первых, всего-то дворов было одиннадцать, а во-вторых, в каждой избе жили мои ученики, и большие, и малые.

Ребятишки не давали проходу, дурачились со мной, как с ровесником.

Я знал всех животных и здоровался с ними, похлопывая по шее, кто встретится.

Если где-нибудь у избы видел соху или борону, я приветливо улыбался им, как друзьям.

На крестьянина смотрел с благоговением, потому что видел в нем простого, честного человека с сильной, доброй и открытой душой, широкой душой, которая так и светилась тихой мудростью зеленых полей.

Ведь недаром, когда случайно встречал я крестьянина в полях, мне казалось, что его светлая, нездешняя улыбка знает какую-то огромную земную тайну, которую он никому не скажет…

Тогда я низко кланялся ему и думал: вот он, наверно, сейчас где-нибудь во ржи тихо разговаривал с самой Землей и так просто, как будто это было для него обыкновенным явлением…

И в самом деле, от рождения своего неразлучно связанный с Землей, он носил в себе ясный отпечаток всего, что его окружало.

Светлые волосы так походили на стог сена, а большая борода — на лесную чашу. Морщины на лице так напоминали вспаханные борозды, а загорелая, широкая грудь — сжатую полосу. В чистых, ласковых глазах так красиво отражалось раздолье зеленых полей, и в мягком, медлительном голосе слышался тихий, невозмутимый покой.

Всякий раз, когда я возвращался из деревни в свою землянку, я поднимался где-нибудь в стороне на высокую, открытую горку и оттуда долго с любовью смотрел на нивы и избы.

Долго смотрел… но в душе не было ни капельки зависти, нет, напротив: я решительно был доволен всем, всем.

Ведь глубоко в сердце цвели дорогие надежды и думались прекрасные думы.

Кроме того, я был молод, да, молод. А это что-нибудь значило…

Сенокос кончился.

Недели полторы я косил у наших мужиков на заозерных покосах.

Охоту начал утками. Намедни ходил за рябчиками.

Ох, вот уж был денек, только держись!

Дернула меня нечистая отправиться за рябчиками в ключистый кочковник, поросший непроходимо густым, старым низкорослым лесом.

Забрел так глубоко в чащу, как никогда еще не заходил.

Вдобавок заблудился, так как, прыгая с кочки на кочку по разным направлениям, я по рассеянности не запомнил дороги. Ни черта не запомнил — это бывает.

Хотя выводки рябчиков попадались часто, но я стрелял мало, и то, когда падал рябчик, его трудно было отыскать и еще труднее прорваться к нему сквозь сучковатую гущу, рискуя выколоть глаза или где-нибудь на сучке оставить нос.

Ноги мои то и дело обрывались с кочки, и я попадал в холодную, ключистую воду, из которой выскакивал как угорелый: лапти быстро засасывало вязкое дно, и едва можно было вытащить свои бродилы.

Уж вот везло как утопленнику. Ругательство сменялось смехом, смех — досадным ругательством.

Росс беспокойно смотрел на меня и, видимо, хотел тащить обратно по прежней дороге, но это было немыслимо: мы так безбожно колесили, что глаза жадно искали прямика.

Вдруг я услышал отдаленный громовой гул. Что это?

Выбрался на открытое место и увидел вдали черно-синий горизонт и по движению заметил, что идет громадная гроза прямо на нас.

Ххо! Еще этого недоставало, черт возьми!

Громовой гул повторился еще раз, и еще, и слышался все ближе, громче, решительнее.

Росс поднял морду, понюхал воздух и чуть-чуть протяжно взвыл: он не любил грозы и страшно боялся сверкающих молний.

Хотя солнце светило ярко и невозмутимо, однако все кругом как-то молча насторожилось, припало, точно перед ударом.

Мы выбрали повыше веретийку и послушно стали под навес густой, старой ели.

Внезапно налетел вихрь, закачались, пригнулись низко деревья, испуганно зашелестели, замотались.

Скрылось солнце. По небу понеслись быстро в разные стороны синие разорванные тучи, а за ними надвинулась огромная, густая сине-фиолетовая туча и начала заволакивать все небо над нами.

Я, как и всегда во время грозы, снял шапку, расстегнул весь ворот так, чтобы была открыта грудь, засучил рукава и спокойно открыто стал смотреть прямо в молниеносные глаза разрушения…

Так вот мне нравилось.

И всегда в эти черные, громовые минуты я думал о солнечном, розовом утре.

Кругом и в лесу почернело, как ночью.

И вдруг среди этой черноты изломанно дико блеснула молния.

Через несколько секунд зловещей тишины хряснул страшный, разрушительный гром и рассыпался звонко на мелкие куски.

— Тррра-рах!! Трах-тарр-тарр!

Эй, берегись, кому жить хочется!

И сильно полил густой, крупный дождь.

Потом снова блеснул изломанный огонь молнии и снова тарарахнул гром, почти около меня.

В этот момент я услышал треск и заметил, что недалеко, влево на открытом месте, вспыхнуло высокое, сухое дерево. Но дождь еще более усилился, полил дробнее, гуще и затушил огонь.

В воздухе стоял несмолкаемый гул:

— Гурр-урр-урр-рр!

Росс тихонько выл и вздрагивал при каждой молнии.

Мы промокли до последней косточки.

Гроза то ослабевала, то усиливалась еще яростнее. Гром с чудовищной силой ударялся о землю, далеко раскатываясь. Земля дрожала.

А я стоял без шапки, с открытой грудью, с засученными рукавами и улыбался: я думал о розовом, солнечном утре.

Росс выл.

Наконец, когда гроза чуть стала смолкать, мы приободрились и тронулись домой — что делать! — по прежней дороге.

Росс указывал дорогу, и мы колесили без конца. Брели упорно. Раздвигали ветви и осыпали себя крупными брызгами-водинками.

Лапти еще чаще срывались с мокрых мшистых кочек в воду и вязли.

Вернулись домой уже к ночи.

Иоиль радостно встретил нас с громадным костром.

Еще издали я кричал:

— Эй, Иоиль, спроси у моих лаптей, как им досталось от кочек.

Мы с Россом обезножели. Ухх!

Поспели грибы.

В воскресенье я взял наберушку и поплелся в березник за белыми грибами. Там их водится много.