Выбрать главу

Борцов едва растащили; у каждого из них засветились волдыри на лбу.

Вторым номером, в качестве акробата, появился я — на трапеции.

Проделав несколько трюков, я начал «крутить мельницу» через голову, но так крутанул, что со всего размаху брякнулся головой об землю.

Публика заревела от ужаса.

Меня, несчастного именинника, долго обливали холодной водой, пока я вернулся с того света и подал признаки жизни.

Представленье кончилось.

К вечеру я отошел, оправился настолько, что предложил гостям дома выслушать несколько стихов собственного сочинения.

Приняв гордую позу, громко начал:

Я от чаю Все скучаю, А потому я чай не пью.

Взрослые домашние закричали:

— Ты врешь, врешь! Ты чай пьешь!

И не дали мне читать дальше.

Напрасно я силился объяснить, что это надо понимать особенно, что это — стихи.

Словом, сквозь слезы начал другое:

Весна открыла Каму, А я открыл окно. Зачем, зачем мне сиротою Останься суждено. Пароходики, возьмите вы меня, Увезите в неизвестные края.

Ребятам это очень понравилось; но взрослые заявили, что эти стихи я украл, наверно, у Пушкина.

Тогда я решил никогда больше не читать своих стихов дома и, кстати, отказался пить чай и не пил очень долго.

Но стихи — назло взрослым — писал часто, упорно, много и прятал их в тайное место, хранил аккуратно.

А читал еще больше, запоем читал, и заучивал большие поэмы Пушкина, Лермонтова, Некрасова.

Каждый двугривенный нес на базар и там на толчке покупал разные книжки и давал читать матросам, точно записывая, кому какую книжку дал.

Особенно нравилось читать про разбойников. До сих пор помнятся три любимые: «Яшка Смертенский, или Пермские леса», «Васька Балабурда», «Маркиз-вампир».

Но когда нашел на базаре «Стеньку Разина», с ума спятил от восхищения, задыхался от приливающих восторгов, во снах понизовую вольницу видел, и с той поры все наши детские игры сводились — подряд несколько лет — к тому, что ребята выбирали меня атаманом Стенькой и я со своей шайкой плавал на лодках, на бревнах по Каме. Мы лазили, бегали по крышам огромных лабазов, скрывались в ящиках, в бочках, рыли в горах пещеры, влезали на вершины елок, пихт, свистели в четыре пальца, стреляли из самодельных самострелов, налетали на пристань, таскали орехи, конфеты, рожки, гвозди и все это добро делили в своих норах поровну.

Вообще с игрой в Стеньку было много работы, а польза та, что мы набирались здоровья, ловкости, смелости, энергии, силы.

Я перестал писать плаксивые стихи о сиротской доле. Почуял иное.

Например:

Эй, разбойнички, соколики залетные, Не пора ли нам на битву выступать, Не пора ли за горами Свои ночки коротать. Уж мы выросли отпетыми, Парусами разодетыми, — Ничего тут не поделаешь, Когда надо воевать.

Эти стихи я сочинил на сеновале после того, как купил четверть фунта пороха, высыпал его в проверченную в косогоре дыру и взорвал.

Вот это было громкое удовольствие! Не знаю почему, но я по-настоящему, вдумчиво верил тому, о чем пелось в песнях.

Каждая песня, если она грустная, действовала на меня так проникающе, что все нутро наполнялось щемящими слезами.

Жадно прислушивался к прекрасным словам и моментально запоминал, как драгоценную правду о жизни, которой еще не знал, не изведал.

Однажды грузчики, сидя на ящиках во время ожиданья работы, пели:

Время, веди ты коня мне любимого, Крепче держи под уздцы: Едут с товарами в путь из Касимова Муромским лесом купцы.

Долгие месяцы эта песня была любимейшей, пока не услышал у тех же грузчиков:

Выдь на Волгу: чей стон раздается Над великою русской рекой? Этот стон у нас песней зовется — То бурлаки идут бечевой..

Над этой песней я ревел — так замечательно ее пели грузчики.

И, по совету грузчиков, матросов я добился того, что мне купили гармошку дома, и вот скоро заиграл, запел:

Хаз-Булат удалой, Бедна сакля твоя.

Много выучил песен и распевал на дворе матросам под гармошку.

Много, жадно читал, много писал стихов и прятал, затаив неодолимое желание стать когда-нибудь поэтом.

В школе читал наизусть заданные стихи лучше всех и легко, отлично писал школьные сочиненья, но никому никогда не говорил, что сочиняю свои стихи, ибо боялся насмешек, так как считал свои стихи плохими: ведь никто не учил меня и никто моей судьбой не интересовался.

Только и ждал: вот вырасту, стану умным, самостоятельным и тогда…

Ого! Тогда что-нибудь выйдет.

Кама

По-настоящему серьезно я возлюбил волшебницу Каму после того, когда тонул в ней шестой раз: едва из-под плотов вытащил меня за волосы рыбак.

Обсушиваясь у костра в качестве бывшего утопленника (чтобы об этом не узнали дома — ни-ни-ни, а то прощай рисковое рыбатство!), я призадумался и решил, что Кама — вещь непостижимо чудесная, таинственная, многорыбная, богатейшая великая река, которая не выносит шалостей, и, стало быть, надо глубоко уважать ее торжественное теченье.

Вот с этой поры всю силу любви отдал Каме и так горячо сдружился с ней, что дороже Камы ничего не было у меня на свете.

Как бурный приток, я втекал в ее воды, и это стало теченьем счастья.

Это наполнило берега моей жизни несказанным величием бодрости и слиянием с окружающим миром.

Да! Не знаю: быть может, я вырос настолько, что за спиной, как окрепший голубь, крылья почуял, но Кама вдруг вот воротами распахнулась, и тут понял я всю неисчерпаемую ее щедрость и призывающие объятья.

Это Кама — у ночного костра за чайником — рассказывала мне, начинающему смешному рыбаку, удивительную повесть о том, что Пушкин и Колумб, Гоголь и Эдиссон, Некрасов и Гарибальди в свое время были такими же, как я, мальчиками, но выросли, много учились, много знали, много работали, много боролись и вот сумели стать великими.

В те малые годы я достаточно знал об этих великих, с раскаленной жадностью упивался книгами, заучивал наизусть Пушкина, Лермонтова, Некрасова (до всех и до всего доходил своей головой, так как никто ничему меня не учил и никто ни капли мной не занимался), читал с удовольствием вслух матросам стихи, смешил всех своей будоражной энергией, нелепыми фантазиями, дикими, будто ветер шальной, порывами в неизвестность.

И, главное, никогда не обижался, если меня совершенно не понимали и моих изобретений не ценили.

За все свое детство и юность я не помню ни единого случая, чтобы меня за что-либо, хотя бы нечаянно, похвалили.

Я же изо всех сил старался для всех сделать, выдумать что-нибудь приятное, удивляющее, но увы…

Сиротство обрекло на полное одиночество.

Всегда я стоял, как отодвинутый стул, в стороне.

Однако это сиротское положение не мешало мне видеть с иного берега жизнь и быть затейником в веселых играх на широком дворе, на пристани, на раздольной Каме.

Ах, эта Кама!

Единственная, как солнце, любимая река, мою мать заменившая: она светила, грела, утешала, призывала, дарила, забавляла, катала, волновала, купала, учила.

И маленькому сыну своему обещала гуще прибавить крепких, здоровых, привольных дней, чтобы вырос он ядреным, толковым парнем.